Всё было в Морозовске на военную ногу, как и в порядочном городе: были ночные дежурства учителей в школе – чтобы спать на просиженном диване с выпирающими пружинами или слушать ночного сторожа, высокого, в семьдесят лет ещё не гнущегося старого гвардейца, участника японской и германской войн, тароватого на рассказы о смотрах на Марсовом поле, о золотых, раздававшихся по одному на рыло в дни посещений полка его величеством или его высочеством, о наступлении за Карпаты и о мадьярском вольготном плене. Учреждены были народное ополчение и истребительный батальон, и был всевобуч, – и нужно было почему-то числиться там, и там, и там и посещать все три места в разные дни, но с совершенно одинаковым результатом: прийти, разобрать и собрать затвор винтовки 1891 года, который от миллиона упражнений на нём, кажется, сам собой научился это делать, потом с учебной ручной гранаты сорвать и снова надеть кольцо, послушать вперемежку с «ну», «конечно» и «это самое» рассказ об устройстве бутылки с горючей смесью{242}, которой ещё никто в Морозовске не видел в глаза, но были её чертежи в газетах и объяснения, что она сжигает любые танки, как сухие дрова, – и разойтись. Всё было в Морозовске на военную ногу. Было всё. Только не было новоприбывшим учителям – хлеба и топлива.
Где-то кто-то получал муку, кто-то где-то из обжившихся морозовцев имел дрова и уголь, – но у Глеба с Надей был воистину рай в шалаше: свободной продажи хлеба не было
В девятом классе за второй партой сидела видная девочка, почти барышня, с завитыми локонами, с той бывающей у девушек баранье-невыразительной красотой стекловидного лица. Нержин вызвал её раз, сразу выяснил, что она не умеет обращаться ни с корнями, ни с дробями, а два перемноженных минуса приводят её в состояние столбняка, и поставил двойку, подумав ещё – не дочь ли она секретаря райкома. На перемене в учительской выяснилось, что – да, дочь. Опытные коллеги пришли в ужас и убеждали Нержина исправить свою ошибку. Через несколько дней Глеб вызвал её вновь – она стояла у доски самоуверенная, немножко презрительная, сложив щепотью собранные пальцы в передние карманчики вязаной кофточки и не давая себе труда запачкать руки мелом, чтобы найти построением центр правильного многоугольника. Из года в год она жила наглостью незаслуженных четвёрок к обиде целого класса, и сейчас ей было даже скучно – новый учитель, конечно, уже знает, кто она, и двойки не поставит. Нержин старался быть терпелив, задал ещё несколько вопросов, но когда Зозуля не смогла сказать даже теоремы Пифагора – Нержин с холодным пламенем во взгляде посадил её, поставил единицу в журнал и сказал:
– Я буду ходатайствовать на педагогическом совете о переводе вас в восьмой класс. Мало того что вы не знаете – вы не хотите знать и даже гордитесь этим, по моему наблюдению.
Зозуля закинула голову, как ударенная, потом уронила её на парту и беззвучно задёргалась в плаче.
Вот этих-то дочерних слёз и не мог простить Нержину Василий Иванович Зозуля, не привыкший в своём районе к крамоле и мятежу. Как и полагалось по директивам обкома, Зозуля лично проявлял большое внимание школьной работе – мобилизация школьников на сельхозработы производилась по его указаниям, и сам он явился когда-то в школу, выслушал нужды директора, а между тем указал, что его дети (а их было несколько) учиться плохо не могут, ибо глупые дети могут быть только у глупого отца. Но Нержин был ещё настолько телёнок, что думал, будто у справедливости хватит когтей отстоять себя. Для начала пришлось посидеть без муки – составлялись какие-то списки на получение, но чья-то рука неизменно вычёркивала обоих Нержиных.
Зато они вволю могли есть сырое мясо. Одно мясо из продуктов никак не дорожало: люди, пока они были ещё живы, спешили для надёжности забить скотину, в ожидании безкормицы. Базар, достойный второй мировой бойни, был красен от говяжьих туш.