С тех пор мало что переменилось. Десятилетия – музей стоял, яблоки сушились на солнцепёке; музей пустовал, в войну унылые румыны растащили то немногое, что можно было утащить. Липы дряхлели. Огромные деревья походили на дома, на целые города, в которых отмирают улицы, кварталы. Но оставалось их довольно много, больше, чем дубов, буков, повырубленных на дрова когда-то… благоденствие леса!.. Безусловно, лип было больше. Сохранившие признаки жизни лишь в кронах и у могучих, вздыбленных из земли, корней, сквозной, ветхой сенью стояли они над тем, что называлось и по сию пору аллеей, в которую переходило шоссе, докатываясь до ворот, и которая вела непосредственно к подъезду, и по которой я шёл, но так и не доходил, потому что останавливался, зажигая сигарету, отворачиваясь от ветра, толкавшего по аллее мокрую гниль, а поверху неустанно при этом гудело, переливалось басовито, не давая смутному ощущению (и это не мне, а мне другое) окончательно пропасть.
А мне? Мне то, о чём легко напоминает пустое, угадываемое небо, налитое ветвями такой несравнимой синью, что слёзы непроизвольно наворачивались на глаза, спасая их от занимавшегося по-весеннему, но всё равно непосильного свечения. Какой-то Понт Эвксинский, каменистые ущелья мерещились мне, страшные ночные травы, – гул камня, скачками гремящего вниз, и пена, утренняя, горькая; белопенный изумруд покато изогнутой воды, летящей к ногам, оставляющей на лице холодную пыль, а на слуху расходящейся в стороны кругами короткого ослепительного грохота… миг ящерицы, прянувшей стеклянным хохотком в сухое марево лишайников, и снова нарастание силы в дыхании воды, вечное возвышение над неуклонно следующим падением – как это небо над липами, окаменевшими, переступившими понятный срок… могучая соразмерность моря, воздуха и света. Никто… никому невдомёк, что я с трудом, кровавясь о цветы, отыскиваю дом по мне только ведомым приметам – по запаху, бесспорно, по дыму, слетающему сквозным шёлком с сигареты… Я стряхивал оцепенение. Брёл по аллее нехотя, слыша вдалеке голоса, которые могли быть для меня неразличимыми, если бы я не ждал услышать среди них голос сестры.
Я поворачивал налево, осторожно минуя ложбинки, налитые талой водой, выбирался к трём медным столбам, заплывшим купоросной порослью – они, вероятно, остались от беседки, торчали на выпуклой песчаной проплешине, – и, присаживаясь на корточки с новой сигаретой, продолжал курить, переворачивая иногда расползшейся щепкой бегущих муравьев, убеждая себя, что мне необыкновенно приятны курение и тишина. И я ни разу не дошёл туда, откуда докатывался нестройный хор общего жилья, где была она, чей голос явственно звучал для меня в размеренном гуле деревьев, весеннего нескончаемого ветра, в пряже других голосов, о которых я знал, что они выдуманы, как и её голос, как и то, что мне приятно вот так курить в вымышленной тишине. Кончилась зима, а я всё собирался и собирался… Выезжал несколько раз. Близко был, но так и не дошёл.
63
Мы поднимаемся по склону. С утра сегодня лил дождь. Потом перестал (кто-то заметил, что вся его жизнь состоит из дней, о которых можно сказать только, что лил дождь, всходило и заходило солнце, шёл снег… «А если запереть меня в клетку без окон, добавил он, и того нельзя сказать». Мудрость для всех без разбора. На лице я почувствовал крохотный пузырёк холода. Стало опять накрапывать. У ограды, оплетённой тонкорунным сухим вьюнком, я поотстал, чтобы закурить. От прямого попадания капли на сигарете образовалась серая припухлость.
– Чёрный цвет тебе к лицу, молодо выглядишь, – заметил я Соне. – Послушай, как здесь гулко! – Прозрачные клёны горели в дожде.
– Я подстриглась. Тебе нравится? Как хотелось подстричься! Избавиться от волос! Ну, точно кора какая-то, неживая…
– Понимаю. Тебе так хорошо.
– Боюсь, что чёрный цвет меня старит. Бледная, правда? Это потому, что летом не загорала. Всё лето провела… в комнатах. Снова лето не удалось. Ты, собственно, когда приехал?
– Посчитай: почти половину января… февраль, и март, и апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь. Я проторчал здесь без малого год.
– Не сердись.
– Я не сержусь. С какой стати? Но ведь почти год… (А что я делал всё это время? Что я делал? Где я был? Где мы были, что мы делали…) Что же я делал? Ты случайно не знаешь, что я здесь делал битый год! – И… (как мне плохо!)
– Да, помнится, мама говорила, что ты приехал. Только непонятно, почему ты не зашёл ко мне?
– Я пробовал. Я приезжал туда.
– Приезжал… – повторяет она и замолкает, а потом жестом просит дать ей сигарету и, пока я роюсь под плащом в кармане пиджака, говорит:
– Мама сообщила, что ты собираешься меня проведать. Когда я узнала, что ты приехал, я попросила её сказать тебе… Мне нужно было тебя обязательно видеть. А в феврале… кажется, в феврале. Она сказала, что у тебя воспаление лёгких и в ближайшее время тебе никак не выбраться.
– Я женился. Она просто не хотела тебя волновать.