– Почему? Почему вы решили, что мне это неприятно? Конечно, думала, простыл… ну так простыл. Постороннему там может показаться скучно, плохо. Но ты не поверишь, – в её голосе звучит непривычное воодушевление. – Там бывало очень мило. Мы часто гуляли, прекрасный парк, чудный воздух. Весной, когда потеплело, нас отпускали надолго. Естественно, не всех… За старым парком есть ворота, совсем развалились. Мы туда ходили, к реке спускались, но это будет уже подальше – одних туда не пускали. Только вот единственное, что раздражает вначале – это рано ложиться спать, а так… – потом очень хорошо.
– Когда я приехал, она сказала, что тебя вот-вот должны выписать. И ничего страшного у тебя нет, просто переутомление, и лучше подождать, не беспокоить. Расстраивать тебя не нужно, сказала она.
– Приезжал… – вслух, будто продолжая предыдущую мысль, произносит Соня. – А как же так?.. – спрашивает она, но тотчас забывает о вопросе и произносит с некоторым сомнением: – Расстроить меня вы не могли. Ничего не понимаю! Я думала ты зайдёшь, поболтаем, я тебя познакомлю с друзьями. У меня иногда такое настроение было… так хорошо, что словами не передать. Сейчас мне самой с трудом верится…
– Я знаю.
– Ничего ты не знаешь. Ты обыкновенный хвастун. Сознайся, что ты не прочь прихвастнуть, я тебя знаю!
– Ну да, – отвечаю я. – Ты же меня знаешь.
– Конечно! – смеётся она. – Иногда страшный зануда, а иногда хвастунишка, бахвал.
– Ты тоже… не ангел! – смеюсь я.
– Да, да… мы с тобой не ангелы, – соглашается она.
– В руки нам арф не вкладывай… – говорю я.
– Всё равно ты ничего не знаешь, – произносит она и морщится, точно на неё падает сноп палящего света.
– Тебе хорошо в чёрном, – говорю я ей, чтобы как-то сдвинуть наш разговор с мёртвой точки, на которой оставлять его досадно, – это как нас оставить, скользящих по жухлой траве – вот такая фотография копошится на слоистом желтоватом дне оптического колодца.
– Спасибо, – говорит она, нарочито выпуская дым. И дым поплыл. Она проводила глазами сизый клуб. – Если бы не дождливое лето, я бы выглядела ещё лучше. Не веришь?
– Если бы да кабы…
– Кстати, а где ты все эти два года пропадал? – Она разжала пальцы, и не догоревшая до половины сигарета исчезла в (нет, ошибки быть не может) атласной чёрной траве. – Ну хорошо, так и быть, вычтем этот, как ты говоришь, без малого год… Между прочим, я рада, что ты ко мне зашёл. Как бы там ни было, приходится жить среди одних и тех же. Одни и те же лица. Одно огромное лицо, в которое ты постоянно смотришь. О Боже, когда к нему привяжешься, можно напрочь потерять голову… Правда, правда, не думай! Тут и твоя судьба. Ума не приложу, почему тебе захотелось жениться?
– Смотри под ноги, не то хлопнешься, – предупредил я её, когда мы сошли с неразличимой тропинки. – Э-э-э… и птицы ещё поют.
– А какая птица?
– Соловей, – сказал я. – Соловей-пташечка жалобно поёт.
– Ты злишься, – заметила она.
– Может быть.
– А помнишь, когда мы жгли костёр, к нам прилетел козодой?
– Это была ворона, она проснулась. Спятила, вероятно, и улететь не могла.
– Нет, козодой. Он всегда прилетает, когда…
– У вас нет коз, и не было. Пойдём-ка домой. И птицы такой я не знаю. Ты промочила ноги, и я продрог… Теперь, похоже, нужно туда, – сказал я, указав рукой в сторону города. – Мне осточертело бродить по дождю, – сказал я и взял её за руку. Я расстегнул браслет на её левой руке. Я заметил его в тот же день, когда она вернулась, но промолчал. Тёмный, медовый янтарь, скреплённый шершавыми нитками серебра. Такие у нас лилии росли, вечером они казались медовыми, тёмными. И каждый вечер их срезали по одной, ставили в зеленоватую бабушкину вазу. У моей сестры самая красивая рука.
Я поднял её повыше, а браслет расстёгнутый, скользнувший, сокращённый в миг падением, едва успел подхватить. Он затерялся бы в траве, успевшей снова превратиться в траву. Два одинаковых голоса теряются один в одном, и на их месте возникает округлая немота, и два одинаковых цвета, сливаясь, теряются. Было два, а теперь один, а где первый, или где второй, или наоборот? Увидел на запястье буквы – расплылись, точно пыльцой были припорошены, а от них к плечу (рукав к локтю метнулся) уходили вены, текли сумрачно-голубые реки, одна из которых, если верить картам и описаниям, несомненно, Лета, на берег которой, в конце концов, вышел путешественник.
Другая её рука легла мне на затылок. Я не очень люблю, когда мне кладут руку на затылок. Вероятно, когда в раннем детстве мать мыла меня в огне, она держала меня не за пяту, а за затылок. Тогда же (но судя по тому, что, придумывая этот эпизод, я сместил его пониже или повыше) отец, неожиданно для себя самого рассказывая что-то, пересказывая, кажется, содержание книги, протянул руку, прежде чем я почувствовал прикосновение, от которого едва не лишился разума, опять отшвырнул её себе в карман, гримасой подавляя некое отвращение.