Это случилось перед Новым годом. А мы с ним виделись буквально за несколько дней до этого, дня за три-четыре, около стоянки машин у театра. Я ему говорила: «Слушай, у нас же впереди старый Новый год, там готовят какой-то “капустник”. Молодежь, конечно. А давай и мы что-нибудь придумаем. Давай стихи какие-нибудь переделаем, чтобы был задействован весь спектр возрастов нашего Московского Художественного театра». Он мне говорит: «Да, давай, обязательно, я поговорю с организаторами».
На этой оптимистичной ноте мы расстались. И вдруг этот страшный звонок. Я как раз ехала в машине. Вернувшись домой, набираю номер и слышу в трубке голос его теперь уже вдовы, которая, конечно, начинает рыдать и говорит мне одну поразительную вещь. Я знаю, что он всегда вел дневник, всегда делал какие-то записи. И вдруг она мне говорит: «Ирина Петровна, вы представляете, я поднимаюсь сейчас наверх, чтобы взять костюм, в чем его хоронить, – и открыт его дневник, где написано последнее – за день до этого инфаркта: “Главный смысл жизни в том, чтобы просто ЖИТЬ – последнее слово большими буквами”».
Меня эта фраза перевернула, знаете почему? Потому что он был одержимый, он ставил спектакли смолоду, какие-то очень левые, авангардные. У него была комнатка, и в этой комнатке на улице Чехова он устраивал комнатный театр, куда приходили люди, играли. Он жил только театром, мечтами о высоком творчестве. Он безумно любил Московский Художественный театр. Так же, как я люблю этот театр. Поэтому нам было очень легко общаться вне каких-либо других подспудных ощущений, воспоминаний, эмоций, вне всего этого, потому что мы любили оба этот театр, эту школу, этих стариков, эти традиции, это здание, эту сцену, этих работников, которых постепенно мы хоронили друг за другом, работников сцены, работников кулис.
Вот умер совсем недавно замечательный человек, который у нас работал в прачечной. Он так удивительно умел крахмалить сорочки под фраки для мужчин, в том числе еще Качалову, Массальскому, Ливанову до последних дней. Потом – Ефремову, Смоктуновскому, Евстигнееву, Табакову. Как он умел крахмалить старинные нижние юбки – мне, скажем, под костюмы Натали Пушкиной, где все должно двигаться, дышать, где атмосфера образа должна мгновенно передаваться через костюм, через пластику. Это то, чего зритель вроде бы не видит, но это высочайшее мастерство, которым совершенно не обладают сегодняшние вновь пришедшие девочки с высших каких-то курсов, получив дипломы. Они просто этого не умеют, им никто не может объяснить, потому что не знают – как. И мне будет очень горько, если вообще никогда не узнают.
И так можно пройтись по каждому цеху. У нас есть совершенно гениальный, живет и здравствует, Игорь Светик, его по-другому никто и не называет. В «Чайке» Ливанова, в которой я играла Машу, должен был открываться занавес в начале второго акта. За столом сидят Маша и Тригорин, ведут свой диалог и выпивают. И вот на репетиции Борис Николаевич кричит: «Игорь!» А Игорь, тогда молодой еще, – наверху, в этой своей будке световой. «Игорь! Вот стоит столик, на нем графин хрустальный с водкой. Давай, так сделай свет, чтобы графинчик весь искрился. Старинный красивый графин. Эти рюмочки. Чтобы, знаешь, прямо вот так лучом, чтобы в зрительном зале понимали, что они пьют не воду, а такую холодную водочку!». Игорь говорит: «Я понял вас, Борис Николаевич! Сейчас сделаем».
Это все-таки шестидесятые годы, не было такой аппаратуры, как сегодня, но Игорь сделал там что-то такое, – и вдруг засверкало – и ножи серебряные, которые лежали на столе, и рюмки, и графин. И сразу совсем другая атмосфера, и сразу понятно, что это другое время и другие люди. Это не газетка с селедкой и со стаканом граненым, понимаете? Совершенно другое! И все это – через свет, который ставил мастер.
И до сих пор я каждый раз, с ним встречаясь, говорю: «Здравствуй, Игорек!» Потому что, хотя столько лет прошло, все равно он для меня Игорек из моей молодости. Сначала был осветителем, потом начальником. Сейчас мэтр. Это понятно.
Поэтому действительно: «Смысл жизни – просто Жить». Наверное, наступает такой период у каждого человека, когда твой неудержимый внутренний мотор – стать, быть, состояться, посвятить себя профессии, обожаемому делу – однажды дает сбой. Как правило, это бывает тогда, когда человек или тяжело заболевает, или предчувствует, может быть, свой уход. Не знаю, как было у Игоря Васильева, может, он и не предчувствовал. Но мне кажется, что да.
Это были очень горькие похороны, мучительные и неожиданные для всех. И для меня тоже. Но эта фраза его произвела на меня очень сильное впечатление. Не скрою, у меня были моменты, когда я вдруг начинала сомневаться в своей любви к театру, сомневаться в своей вот такой преданной, коленопреклоненной любви к профессии и служению своему делу. Когда ты болен, беззащитен и понимаешь, что никому вроде бы не нужен, кажется, что если бы расстался с этим миром, с этой жизнью, то, может быть, все было бы иначе.