История с «Доктором Живаго» послужила своеобразной лакмусовой бумажкой, на которой проявились многие недуги тяжелобольного советского общества. После была еще публикация 11 февраля 1959 года стихотворения поэта под заголовком «Нобелевская премия» в лондонской газете «Дейли мейл». После чего Пастернака вызвал к себе на «беседу» генеральный прокурор СССР Роман Руденко, тот самый, что выступал официальным обвинителем на Нюрнбергском трибунале. Дальше, как говорится, некуда. А вот и финал – 30 мая 1960 года Пастернак скончался от неизлечимой болезни. Его смерть напугала власть, о ней решили не упоминать в печати. А люди все равно узнали – на кассах Киевского вокзала кто-то повесил рукописное объявление о предстоящих похоронах поэта. На переделкинском кладбище Пастернак обрел последнее пристанище.
Но посмертная популярность его превзошла все прежние масштабы. В 1960-е годы редко в какой квартире московской интеллигенции, да и вообще читающей молодежи не висел его портрет. А если не его, то другой – старика Хэма. А в квартире самого Бориса Леонидовича и при его жизни происходило немало удивительных вещей. Вячеслав Иванов вспоминал встречу Нового года у Пастернаков в начале 1950-х годов: «Ночью решили пойти поздравить Пастернака, встречавшего Новый год в Лаврушинском. Мы застали у него много народу. Он всем представлял мальчика Андрюшу, который только что кончил десятый класс и на выпускном экзамене читал стихи Пастернака. “И получил «отлично»”, – с гордостью добавил Борис Леонидович, которому особенно льстило то, что за его стихи можно получить “отлично”. Так в результате этого нового варианта царскосельского экзамена я познакомился с Андреем Вознесенским, продолжившим потом получать свои отличные отметки на разных континентах. А я сам премию Пастернака от Вознесенского получил через пятьдесят лет после этой новогодней ночи».
В салонной атмосфере двухэтажной пастернаковской квартиры в Лаврушинском переулке проходила богатая духовная жизнь. Собираясь по различным поводам, представители московской культурной элиты читали стихи, музицировали, говорили об искусстве, не стесняясь высокопарных слов и возвышенных тостов, поднимаемых за большим и обильным столом. Пример подавал Пастернак. Борис Леонидович любил произносить длинные тосты, «очень цветистые и красочные, как бы заразившись восточной стихией образности», – отмечал Вяч. Иванов. Он мог сравнить женщину со сверкающими драгоценными камнями: «Она сияет нам, как чаша, пенящаяся в чьих-то руках, и как топаз в ожерелье». Особенно это касалось его грузинских подруг. В 1952 году Пастернак задумал провести у себя вечер к юбилею Гоголя, гвоздем программы должно было стать чтение Дмитрием Журавлевым «Шинели». Среди приглашенных был и Святослав Рихтер. После чтения хозяин не скрывал восторга Дмитрием Журавлевым. Ему явно понравилось. А когда сидели за столом, то Пастернак назвал Рихтера гением. Просто и ясно.
13 ноября 1953 года в квартиру Пастернака позвонил человек совсем из другого мира – Варлам Шаламов, приехавший в Москву после семнадцати лет, проведенных в колымских лагерях: «От волнения я и звонить не мог. В семьдесят вторую квартиру позвонила моя жена. Дверь быстро открылась, и вот Пастернак на пороге – седые волосы, темная кожа, большие блестящие глаза, тяжелый подбородок. Быстрые плавные движения. Маленькая прихожая, вешалка, открытая дверь в кабинет справа и крайняя комната с роялем, заваленным яблоками, глубокий диван у стены, стулья. По стенам комнаты – акварели отца (Леонида Пастернака. –
Поговорили. Пастернак поинтересовался судьбой Бориса Пильняка:
«– Вы не встречали такого, кто бы знал? Ничего не слышали?
– Нет. Пильняк умер.
– Я знаю: ”там” на меня тоже заведено дело. Дело Пастернака. Мне рассказывали. Но – не арестовали. Сколько друзей… а я – жил и живу… В день, когда Сталин умер, я написал вам письмо – 5 марта – открытку, что перед смертью все равны. Я был в Переделкине, стоял у окна – увидел – несут траурные флаги и понял. Соседка моя два-три года назад сказала: – Я верю, глубоко верю, что настанет день, когда я увижу газету с траурной каймой. Мужество, не правда ли? Нынешний год был хорошим годом. Я написал две тысячи строк “Фауста”. Заново перевел.
Была уже вторая корректура, но захотелось кое-что изменить – и как из строящегося здания выбивают несколько подпорок – и все готовое рассыпается в прах и надо строить заново. Так мне пришлось писать этот перевод заново. Я очень спешил, радостно спешил. Я понимал Фауста так: ведь Гете был ученый, естествоиспытатель и чертовщина Фауста не могла быть темой его поэтического одушевления. Не легенда народная, а реальная жизнь, напоминающая эту легенду, поэтический земной поток сквозь маски Фауста – так надо было его понять и так переводить. Эта попытка мной и сделана, и новый перевод во многом отличен от того, что было напечатано».