Весь углубившись в себя, шел Крейслер по главной дорожке парка, когда его догнал отец Иларий и сейчас же заговорил:
– Вы были у аббата, Крейслер? Он все вам сказал? Так я был прав? Все мы погибли! Этот духовный комедиант… Вылетело слово, ну это между нами! Когда он, – вы знаете, кого я подразумеваю, явился в Рим монахом, его святейшество папа сейчас же принял его в аудиенции. Он упал на колени и поцеловал папскую туфлю. Но, не сделав ему никакого знака, его святейшество заставил его пролежать целый час. «Это будет твоим первым церковным наказанием», – сказал папа, когда монаху позволено было, наконец, встать и вслед затем начал длинную проповедь о греховных заблуждениях, в которые впал Киприан. Затем тот выдержал долгое испытание в потайных покоях и вышел оттуда святым!.. Давно уже не было святых!.. Чудо, – вы ведь видели картину, Крейслер? – чудо, говорю я, получило свое настоящее оформление прежде всего в Риме. Я – не более как честный бенедиктинец, искусный praefectus chori (хормейстер), как вы меня называете, и выпиваю стаканчик ниренштейна или боксбейтеля во славу благодатной церкви, но… все мое утешение в том, что он недолго здесь останется. Он должен странствовать. Он, конечно, будет делать чудеса. Смотрите, Крейслер, смотрите, вот он идет по дорожке. Он увидел нас и знает, как должен вести себя.
Крейслер увидел монаха Киприана, который медленным, торжественным шагом шел по дорожке, устремив неподвижный взор к небу и сжав руки, как бы в порыве благочестивого экстаза.
Иларий быстро удалился, но Крейслер остался, погруженный в созерцанье монаха, весь вид и все существо которого носили на себе отпечаток чего-то странного и чуждого, как бы отличавшего его от всех остальных людей. Великий, необычный жребий оставляет видимые следы, и, может быть, чудная судьба сделала внешность монаха такой, какой она казалась теперь.
Монах хотел пройти мимо, не замечая в своем экстазе Крейслера, но тот почувствовал желание стать на дороге строгого посланника главы церкви и враждебного преследователя дивного искусства. Он сделал это и сказал:
– Позвольте мне, ваше преподобие, выразить вам мою благодарность. Вы вовремя освободили меня вашим властным словом от руки грубого бродяги цыгана. Он бы задушил меня, как бешеная собака!
Как бы пробудившись от сна, монах провел рукою по лбу и долго и пристально смотрел на Крейслера, точно стараясь вспомнить, кто он. Затем лицо его выразило страшную суровость, и он воскликнул громким голосом:
– Дерзкий человек, вы заслуживали того, чтобы предоставить вам погибнуть в ваших грехах! Не вы ли тот, который профанирует светским бряцанием священный культ церкви и лучшую опору религии? Не вы ли соблазняете тщеславным искусством благочестивейшие чувства так, что они отвращаются от спасителя и ищут мирских радостей в пустых песнопениях?
Крейслер почувствовал, что его оскорбляют эти безумные упреки, но в то же время возвеличивают пустое высокомерие фанатического монаха, боровшегося таким легким оружием.
Он заговорил, спокойно и твердо глядя в глаза монаху:
– Если грешно восхвалять всемогущего на языке, который он дал нам сам, чтобы этот дар неба возбуждал в душе нашей вдохновенье самого горячего благочестия и даже познание другого мира, если грешно подниматься на серафимовых крыльях песни над всем земным и в благочестивом порыве любви стремиться к высшему, то вы правы, ваше преподобие, и я большой грешник. Но позвольте мне быть противоположного мнения и твердо верить, что, если уничтожить пение, церковному культу будет недоставать истинного величия святого вдохновения.
Монах сурово и холодно ответил:
– Обратитесь к пречистой деве, чтобы она сняла пелену с ваших глаз и позволила вам уразуметь ваше проклятое заблуждение!
– Кто-то спросил одного композитора, – кротко улыбаясь, сказал Крейслер, – что он делал для того, чтобы его духовные произведения дышали таким благочестивым вдохновением. На это детски-набожный маэстро [140] ответил: «Когда у меня плохо идет работа, я хожу по комнате и, молясь, произношу несколько Ave, и тогда у меня являются новые мысли». Тот же самый мастер сказал о другом своем великом духовном произведении [141] : «Только дойдя до половины своей работы, я заметил, что она удастся: никогда не был я так набожен, как тогда, когда ею занимался; каждый день падал я на колени, моля бога, чтобы он дал мне силу довести до конца это произведение». Я думаю, ваше преподобие, что ни этот маэстро, ни старый Палестрина не стали бы трудиться над греховным делом, и что только окаменелое и застывшее в аскетизме сердце не воспламеняется высоким благочестием песни!
– Жалкий человек! – гневно воскликнул монах. – Да кто же ты, что мне нужно считаться с тобой, когда ты должен бы лежать во прахе?.. Вон из аббатства, не оскверняй собой его святости!
Глубоко оскорбленный повелительным тоном монаха, Крейслер порывисто воскликнул: