Когда старенький речной катер, тянувший по течению из Нового Васюгана груженную бакенами лодку, попутно привез меня в Красноярку, все прошлое осталось за пустынными плесами, за крутыми и пологими излучинами, по которым медленно несет к Оби свою непроглядную воду таежный Васюган. Пройдет пятнадцать лет, и я уеду по этой извилистой, распахнувшейся к устью реке, последний раз увижу источенный стрижами крутояр, бревенчатые склады на берегу, размытый дождями взвоз. И долго буду глядеть с кормы, покуда не скроется за поворотом последняя березка со скворечником, последняя поседевшая на дождях избяная крыша.
Но это — через пятнадцать лет. А в том далеком июне сорок пятого все было впереди — и жизнь, и надежда. И та печаль по деревне тоже. Я стоял на берегу, стучал уходящий катер, певучий женский голос понукал где-то за околицей коня, и наносило запахом черемухи. Первый послевоенный месяц, первый мирный июнь после страшного июня сорок первого.
Сухопарый мужичок в выпущенной на галифе незачембаренной рубахе, сидя на ступеньке колхозной конторы, сворачивал самокрутку.
— Вон он — наш председатель, — показала на него шедшая по воду тонконогая девчонка, когда я, тяжело дыша, поднялся по крутому взвозу.
Стянув с головы кепку, я протянул ему привезенную с собой бумажку из райзо.
Он положил незажженную цигарку на металлическую коробочку, в которой носил табак, взял пожелтевшими от самосада пальцами мое направление и стал читать, шевеля губами:
— Направляется в колхоз «Заря»… на работу счетоводом…
Поглядел на размашистую подпись, потом на мое обрямканное пальто, кепку.
— Не просил я у них счетовода.
— Меня прислали, — сказал я дрогнувшим голосом.
Он еще раз перечитал бумажку.
— Тебя как звать?
— Дима.
— А тут перед фамилией буква ве стоит. Пошто так?
— Это по-полному — Вадим.
— Не просил я счетовода, — повторил он, достал из кармана бумажный пакетик с серянками и, сощурившись, прикурил, закрывая ладонями трепыхнувшийся огонек. — А ты чего? — прикрикнул на глазевшую девчонку с коромыслом. — Будете, язви вас, стоять.
Славный мой Арсентий Васильевич! После в нашем колхозе сменилось еще три председателя, но почему-то он для меня остался самым близким и дорогим. Иногда я навещаю его в городишке, куда он давно переехал на жительство к сынам, и всякий раз с болью вижу, что стал он еще более сухоньким и тщедушным. Грущу и радуюсь каждой встрече с ним, и он тоже радуется, волнуется и, прощаясь, плачет.
Стук катера все еще был слышен, временами казалось, что он приближается, и тогда наносимый ветром сильней становился аромат черемухи с противоположного берега.
— Свои-то кто-нибудь есть у тебя? — нарушил затянувшееся молчание председатель.
Кружилась голова от черемухового запаха, громко разговаривали в огороде женщины, сажавшие неподалеку картошку в только что вспаханную черную землю.
— Умерли все, — сказал я.
Он опять надолго замолчал, затем, не подымаясь со ступеньки, крикнул кому-то на огород, чтобы послали сюда Тоньку.
Прибежала девчонка в бусеньком платьишке — посыльная и уборщица конторы и, стрельнув в мою сторону черными глазами, остановилась возле крыльца.
— Че, дядя Арсентий?
— Ниче… Не докличешься вас. Счетовода вон прислали… Ключ от шкапа ему отдай. — Он сплюнул на окурок и, бросив, для верности раздавил каблуком. — Вечером обратно возьмешь.
Может, подумал, что я этот ключ потеряю, а может, не украл бы чего.
Потом велел позвать какую-то Еночку и кивнул мне:
— Айда.
Поднявшись по широким некрашеным ступенькам, я вошел за ним в контору, стянул с плеч веревочные лямки мешка и сел на лавку у побеленной белой глиной печи.
— Курсы кончал али как? — поинтересовался он.
Я мотнул головой:
— Нет. В школе учился, потом в больницу положили. А после на работу в бухгалтерию рыбозавода взяли. Сначала учеником.
— Коня запрячь можешь? — перебил он.
— Зачем? — удивился я.
— В деревне первое дело коня запрячь. Завсе за столом сидеть не будешь.
Он повернулся к окну и стал барабанить пальцами по столешнице.
Уж больно я был неухожен, да и не походил на деревенского. Покойный счетовод Василий Иванович, которого месяц назад схоронили на заросшем осинником кладбище за деревней, был ему помощник и первый советчик в колхозных делах, а я не внушал доверия.
Воротилась востроглазая Тонька вместе с сухонькой опрятной женщиной, по-монашески повязанной платком, отчего ее узкое с мелкими чертами личико выглядело словно у богоматери в ризнице на иконе. Лет ей, наверное, было столько, сколько моей маме, будь та жива, — немногим более сорока, и взгляд у нее был такой же, как у мамы, близорукий, временами беспомощный. Звали ее Евгения Анисимовна, но никто в деревне по имени-отчеству ее не величал, а за дробность и какую-то бабью беззащитность снисходительно ласково звали Еночкой.
Прислонившись к дверному косяку, она терпеливо ждала, что ей скажет председатель. Тонька присела рядом на лавку и, одернув платьишко, коротко поглядывала то на меня, то на свои босые ноги.
— Управилась с огородом? — спросил Арсентий Васильевич.
Еночка вздохнула: