– Возможно ли это? – тихо спросил старшина. – «Лотос»-то перевернут, непонятно, куда и протягивать этот шланг. Под судно не подберешься – опасно. Иллюминаторы все в иле…
– Вот их и надо раскопать. Через иллюминаторы машинного отделения и попробуйте. А? Если закрыты – бейте молотком. Все равно судно чинить придется.
– Добро, – согласился водолазный старшина, – расколотим.
Но при очередной подвижке шланг, который попытались пропихнуть в один из раздраенных иллюминаторов, был перерублен, словно он попал под тесак, которым валят тростник в волжских низовьях.
Надо было искать новую щель. Нашли – и снова перерубило.
– Сергей, – услышал Пчелинцев зов, заставивший его вздрогнуть, сморщиться мучительно. Но тем не менее он нашел в себе силы выпрямиться, спокойно посмотреть Марьяне прямо в глаза. – Скажи, Сергей, он будет спасен?
Такой вопрос – словно ножом по глотке, ей-богу.
– Будет, – твердо ответил Пчелинцев.
Марьяна внимательно посмотрела на него, словно бы определяя, правду он говорит или нет?
– Скажи, – начала она снова, не меняя выражения голоса, – скажи, почему у нас не было ребенка?
Он печально пожал плечами:
– Не знаю.
– Ведь если б ребенок – ничего б не случилось…
Пчелинцев молчал.
– Была бы одна забота: нянчить ребенка, – Марьяна немного помолчала, потом добавила, тщательно обдумывая слова, – да другая забота: ждать… отца… когда он вернется из очередного плавания.
Пчелинцев опять не ответил.
Марьяна глядела на Пчелинцева долго и безмолвно, и он будто бы впервые заметил, какие у нее странные глаза – непривычно темные, неподвижные, печальные, с какой-то неведомой горечью. Такие глаза, наверное, бывают у человека, когда тот попадает в дремучий, непролазный лес с топкими трясинными полянами, с мраком внизу, среди стволов, потому что шапки деревьев никогда не пропускают солнца, с ядовитыми ягодами, грибами и травой, и не знает этот человек, куда, в каком направлении ему идти…
Подвижка шла за подвижкой.
Вот уже высветился, окрасился теплом краешек неба на востоке, отсвет тепла ловила каждая, стремительно несущаяся в низовья, к морю-океану, к Каспию, волна. Из речной глуби с угрюмой зачарованностью смотрели на загорающуюся небесную твердь осетры, хмуро подставляли хвосты под волны. И те, гривастые, – на что уж кованые, прочно сработанные – враз рассыпались, в брызги обращались, щекотали краснорыбицам хвосты. Осетры от щекотки вскидывались, словно поросята, тяжело бухали неловкими телами, пронзали реку насквозь, творя взрывы, и долго на месте воронок не могла успокоиться, заровняться вода. Еще полчаса, от силы минут сорок, и тяжелое, выплавленное в жаркой печи светило вскарабкается на полок, заспанно воззрится на толкотню: что это там творится, что это люди на реке Волге затеяли? Рыбу никак ловят? Небось опять все сети позапутывали?..
Шторм, хоть и собирался, хоть и бугрилась черным река, хоть и наливалась вода свинцом, хлопала пузырями, а не собрался-таки. Что-то отпустило в природе, ветер поспокойнел, помягчел, волны скоро должны пройти, и тогда установится теплая, уютная тишь, настоящая летняя благодать, в которой все рыбы добродушными котятами делаются, играют в догонялки с пескарями, а сивоусый, мхом обросший дядюшка-сом позволяет разной мелюзге, гольянам да плотичкам, чехарду на собственной, схожей с диваном, спине устраивать, кряхтит довольно и усом пузо себе чешет.
Потом желтизна в прорези у горизонта засверкала сильнее, высь ожила, и заиграло, заструилось топленое масло по небу. Покой особый вызвездился, птицы в кустах примолкли, мартыны и чайки перестали кричать – все смотрели, как в права свои вступало утро, раздвигая в стороны, превращая в настоящую бездонь и без того бездонное небо.
Ежов сидел уже совсем сваренный в машинном отделении, пытался что-то выговорить, слабо шевеля распухшим сизым языком, но сил у него на это совсем не было; глаза еще более вобрались в череп, сверху одрябшей кожей век, будто тряпками, накрылись, мозг его уже был тусклым, поломанным, плохо соображающим. Время от времени Ежов вскидывался, хватал ртом воздух, выгибал худую, испятнанную отгаром грудь, с сипом втягивал воздух в себя, но бесполезно – кислорода в мешке уже не было, и все затяжки оказывались пустыми. Он искал в воспаленном своем сознании тихий прохладный угол, где можно было бы забыться, возвращался в свое прошлое, с которым наступала уже пора прощаться, перебирал все подряд в памяти, как перебирают страницы дорогой, но уже безнадежно устаревшей личной книжки со всеми ее записями, телефонами, адресами, с наспех нацарапанными строчками, с заметками впрок, для себя. Все это уходило сейчас в прошлое, уходило, чтобы никогда больше не вернуться.
Ему остро, до ожога остро стало жаль мать – как же старушенция сможет жить, когда узнает, что сын ее погиб, каким образом она одолеет боль?