Но рано еще, рано радоваться, надо еще трижды поплевать через плечо, постучать столько раз, сколько можно, по деревяшке, а если кругом железо и дерева совсем нет, то хотя бы по собственной голове, как это иногда умные люди делают… Ежов вскинулся на досочке, подтянулся слабыми руками к иллюминатору, притиснулся к решетке пятнистым холодным лицом – что там, на воле?
А на воле ничего особенного не было. Вода и вода. Спокойно течет вода по ту сторону стеклянного кругляша, и окрашена она в жиденькую бронзу, стало быть, день уже на земле, лето, солнышко в реке купается, народ веселит. Как же так – ничего особенного нет? Не прав ты, Ежов. Это же жизнь! Теплый комок вспух у Ежова в горле, обмокрил глотку, из глаз, из ноздрей слезы брызнули. Он бросился было отвинчивать барашки, но остановил себя – не приспел еще черед.
Тут краны снова на малость подняли «Лотос», и в стеклянных кругляшах совсем светло сделалось, день заглянул в мрачное, залитое грязной водой нутро машинного отделения.
Слезы катились по щекам, но Ежов не замечал их, он дрожащими вялыми пальцами пробовал барашки на крепость, проверял, туго они завернуты или нет. Ведь сейчас развинчивать придется.
И действительно, в следующую минуту в иллюминаторах небесная голубизна завиднелась. Броская, чистая, ничем не разведенная, первозданная голубизна, и Ежова буквально затрясло, когда он пытался оторваться от зарешеченного кругляша и одновременно не в состоянии был это сделать – он намертво припаялся глазами к слепящей небесной тверди, он дергал и дергал ожесточенно решетку руками, в горле у него что-то возилось, урчало, перекатывалось, попискивало, железом скрежетало, и все эти звуки, смешавшись, слились в один долгий печальный звук, очень похожий на плач.
Он уже не помнил, как мятыми, судорожно пляшущими пальцами развинтил барашки, откинул кругляш и прижался лицом к иллюминатору, плача и радуясь тому, что, кроме мазутной вони, до отказа забившей машинное отделение, кроме запаха грязной, вяло омывающей крашеный бок дизеля воды, есть еще и другие запахи. Есть свежий травяной дух ветра, прилетевшего из покосных низин, горькая пряность солончаков, теплая копоть, исходящая от костра, разложенного довольно далеко на берегу, и все-таки достающая досюда, есть азартно-волнующий, прямо-таки сумасшедший аромат ухи, которую варили на проходившей по Главному банку барже, готовили уху на медленном, но жарком огне, по всем волгарским правилам, с дробинами перца, лаврушкой и вязигой – прозрачным спинным мозгом осетра; свой запах, оказывается, имеют и черноглазые крупные стрекозы, летающие над водой, и полупудовые, отменного литья сазаны, затеявшие детскую чехарду на фарватере, совсем не боясь речного движения, и подвывающий в едва видимых отсюда синих плавнях молодой волк – соскучился паренек, мамашу свою давно не видел, ждет, когда она что-нибудь вкусное принесет, и еще какой-то сложный запах имеется, такой, что Ежов ему и названия не знает, – наверное, это запах месяца августа, за которым наступит долгая, пронзительно-холодная осень.
– Сто-оп! – раздалось совсем рядом захлебывающееся, ликующее, и Ежов благодарно вскинулся на этот вскрик.
– Живо-ой, Ежик! – кричал кто-то ликующе, в полную силу, вытесняя все звуки, обступившие Ежова и казавшиеся ему первозданными. – Живо-ой, парень! Молодец, что выдюжил, выстоял. Ох и молоток!
– Ну как, Ежов? – неожиданно услышал он отчетливый, перекрывающий своей тихостью все вскрики голос Пчелинцева. Старший механик «Лотоса», оказывается, тоже был рядом, в лодке, и эта близость, причастность к его судьбе тронула Ежова, что-то благодарное, теплое возникло в нем.
– Ничего, держусь, Сергей Сергеевич! – Ежов попробовал ввинтить голову в иллюминатор, но мешало бронзовое кольцо обшивки, и он, обвяв лицом, откинулся назад, собираясь взять иллюминатор с налета, но тут в кругляш просунулись руки Пчелинцева со стаканом чаю и куском зачерствевшего хлеба. Оголодавший Ежов схватил чай, хлеб и, мыча, роняя крошки в воду, расправился с даром в один присест. На вопрос: «Еще?» – отчаянно закивал головой: «Да, еще!»
До конца на мель «Лотос» вывести было нельзя, краны бы застряли, увязли в песке. Поднимать дальше тоже было нельзя – оба крана работали на пределе, они уже надсадно повизгивали своими машинами, в трубы вылетал кудрявый дым и забивал всем глаза, налипая на веках, на зрачках. Перенапряженные тросы скрипели. Нельзя так нельзя. Поэтому решили вырезать автогеном иллюминатор, который открыл Ежов, вырезать широко, с таким запасом, чтобы пленник мог в дырку пролезть, выручить его, а «Лотос» на тросах отбуксировать в Астрахань.
Начали вырезать, но рабочего, который сделал надрез автогенным «маузером», остановил крик, донесшийся из «Лотоса», – оказывается, из щели посыпалась в машинное отделение, на Ежова, искра.
– Полотенце дайте ему, – приказал Пчелинцев. – Слышь, Ежов, намочи полотенце в воде, обмотайся им. Голову прикрой и плечи. Полотенца хватит тебе, оно большое…