Пчелинцев чуть заметно раздвинул губы в болезненной усмешке – традиционный вопрос, сегодня все спрашивают друг друга насчет того, как кто себя чувствует. И еще прощение просят.
– Не очень, – ответил он. – Надо ложиться в больницу.
– Я слышала об этом. Врач говорил. – Помолчала, собираясь с духом, потом спросила напрямик: – Скажи, ты смог бы жить по-старому?
– Как по-старому?
– А так… – Она помялась, опустила глаза. Тень проползла у нее по лицу. – Как… до моей встречи с Ежовым… Смог бы?
– Н-не знаю, – медленно проговорил он. Спросил в свою очередь: – А ты?
– Я – да! – твердо ответила Марьяна.
Пчелинцев молчал, никак не отреагировав на ее слова.
– Слово за тобой, – сказала Марьяна. – И еще… Одна просьба к тебе…
– Какая?
– Я слышала, ты ходил в порт, заявление оставил, чтобы тебя перевели на морское судно. Прошу тебя – забери заявление обратно.
Понимая, что означает эта Марьянина просьба, Пчелинцев спокойно, размеренно, хорошо осознавая, что делает, покачал головой отрицательно:
– Идти на попятную? Никуда это не годится.
– А я и не прошу идти на попятную. Ведь и на «Лотосе» тебе, судя по всему, тоже нельзя оставаться. Все равно надо на другое судно переводиться. Вот и пусть будет другой пароход – только не морской, а речной.
– Это почему же нельзя оставаться? – спросил он хмуро.
– Все-таки позади вон сколько худого осталось… Еле ведь вырвался. Не позавидуешь. Боязно как-то.
– Ничего боязного тут нет, – не меняя хмурого тона, отозвался Пчелинцев.
Марьяна поднялась с места.
– Извини. Мне надо… мне надо попрощаться.
Пчелинцев молча кивнул, отвернулся, стал смотреть за борт, на строчку берега, залитую утренним солнцем.
Около Ежова толпились люди. Когда Марьяна подошла ближе, они разошлись, хмурые, с озабоченными лицами, – видать Колян Осенев сделал свое дело. Колян же, увидев Марьяну, отвернулся, сплюнул за борт, Марьяна даже улыбнулась – уж слишком демонстративно это сделал товарищ моторист. Как школяр. Ну да ладно, бог с ним, с Коляном. Она склонилась над Ежовым, почувствовала неожиданно, что на глазах у нее вспухают слезы. Марьяна даже не поняла, отчего это – то ли ей было жаль Ежова, то ли от того, что она прощалась с тем, что уходило в прошлое.
«Жив?» – молча, одним только взглядом спросила она, взяла Ежова за запястье, пощупать пульс. Пульс был нормальным, и Марьяна села на докторский табурет.
«Говорила я тебе, что не надо идти в этот рейс, что… зеркало разбилось. Плохая ведь примета. Жаль, что Пчелинцеву не сказала, надо было и его предупредить. Может, беды и не было бы. Впрочем, что об этом говорить, когда все уже прошло, все кончилось? Как чувствуешь себя?» – по-прежнему молча, одним только взглядом поинтересовалась она.
«Когда находился внизу, на дне, – плохо было, думал – быть мне покойником. Легкие хрипели, голова раскалывалась. В общем, чуть на тот свет не отправился. А вытащили – ничего. Ты, наверное, уже в курсе. Врач на руки-ноги поглядел, температуру померил и резолюцию на-гора выдал: здоров. Вот такие-то дела».
«Скучал обо мне?» – неожиданно для себя самой спросила Марьяна.
Ежов застонал, зашевелил губами, будто ему, как и там, в страшном затопленном суденышке, не хватило воздуха, перевернулся на живот, придвинулся вместе с подстилкой к борту, стал смотреть вниз, и Марьяна отметила схожесть поведения Ежова с Пчелинцевым – та же реакция. Неужели несчастье вырабатывает в разных людях одни и те же привычки? Борт помешал Ежову, тогда он протащил свое тело немного вперед, где была выемка, заглянул вниз, попробовал нащупать глазами свое отражение в воде, но рябь смывала это отражение, уносила назад, за корму катера.
У Марьяны, он чувствовал, помрачнел и сделался горьким, одиноким взгляд. Выпрямилась Марьяна, тоже посмотрела в воду, подумала о чем-то своем. Лицо ее обострилось.
Ежов по-прежнему лежал на палубе, подтянувшись головою к выемке в борту катера, смотрел вниз, ловил глазами стремительные блестки, уносящиеся за корму, в отвалы пены, будто старался проникнуть взглядом в волжскую глубь. Он искал ответ на вопросы, что мучали его. Искал и не находил. Ему было постыло. Он чувствовал себя виноватым, обойденным и одновременно страшно обязанным одному из людей. А может быть, и всему человечеству – обязанным за собственное спасение, за то, что его оставили в этой жизни, не вычеркнули из нее.