Вывернул голову, зацепил щекою за горячее, пахнущее краской железо, посмотрел на Марьяну, на водолазов, которые расположились на палубе «адмиральского» катера, подумал печально: молчат люди – ни крепких, обычных для таких компаний шуток, ни пачки сигарет, передаваемой по кругу, ни добрых мужицких улыбок, ни смешных подначек, скрашивающих производственный быт, ничего этого нет. Снова переместил глаза на Марьяну. Глаза у нее были, как на старой иконе – огромными, светлыми, была сокрыта в них печаль. Ежов, с трудом разлепив губы, улыбнулся Марьяне. Именно такой, строгой, суровой и одновременно нежной она являлась к нему в видениях, окутанная призрачным светом, – являлась как спасение, когда он бредил, когда явь у него перемежалась с бессознательной одурью, сон с действительностью. Ежов слепил и разлепил темные покусанные губы, прислушался к дрожи палубы, затем произнес то, что он все это время хотел произнести, но никак не мог собраться с духом, все оттягивал момент:
– Марьяна, ты вот что… – голос его был хриплым и спокойным. – Ты вот что, Марьяна… Причалим сейчас к берегу и давай навсегда простимся с тобой. Ладно? Не могу я теперь так с Пчелинцевым, ясно? Ведь если бы не он, я б уже покойником был. – Послушал снова, как трясется палуба, какой сложный звон раздается в железном нутре катера, добавил: – В общем, будь счастлива, Марьяна.
Подвинулся опять к выемке и снова стал смотреть в воду, стремительно уносящуюся за корму катера. Чего он искал в этой воде – неизвестно. Трудно прощаться со своим прошлым, отсекать то, что было, людей и прожитые дни, переходить в новое временное качество, трудно, но надо, ибо в этом сокрыт закон движения вперед, закон развития, закон человеческого мужания, в конце концов.
Опустив голову, – со стороны посмотришь: ну, будто школьница, которую сильно обидели, – Марьяна двинулась назад, к Пчелинцеву. И хотя произошло то, что должно было произойти, она действительно чувствовала боль и обиду – ее потрясли, буквально опрокинули навзничь слова Ежова. Они прозвучали как удар, были неожиданными, хотя, честно говоря, ничего неожиданного в них не крылось, – и Марьяна это прекрасно понимала. Даже более – она сама хотела произнести эти слова. Но Ежов не дал ей возможности совершить этот поступок, он и тут… в общем, опередил он Марьяну, причинил боль не только душевную, но и физическую. У нее затряслось, задрожало, словно в плаче, лицо, но она справилась с собой – к Пчелинцеву не стоит являться заплаканной, он не должен ничего знать. Просто не нужно ему знать о происшедшем, о Марьянином унижении.
Пчелинцев сидел в прежней позе, укрепив на поручне ладони, одна поверх другой, сверху руки свои он придавил подбородком. Марьяна даже не успела приблизиться к нему, как он почувствовал ее приближение, спросил тусклым, лишенным всякого выражения голосом:
– Это ты, Марьяна?
Марьяна молча кивнула головой, потом, разобравшись, что кивок ее Пчелинцев не увидит, откликнулась как можно более весело:
– Я!.. Через десять минут, говорят, в Астрахани будем. – Присела рядом. Сощурив глаза от солнца, заглянула за борт: – Ну как, не полегчало?
– Нет. К сожалению, нет… Еще хуже сделалось.
– Пройдет.
– Может быть, может быть… – задумчиво, с далекой внутренней болью произнес Пчелинцев, покрутил головою, будто воротник давил ему на горло.
– Сергей, ты простишь меня? – снова задала неожиданный вопрос Марьяна.
А впрочем, почему неожиданный?