Читаем Разбитое зеркало (сборник) полностью

Отодрав свое тело от холодного березового ствола, Иван открыл глаза, вскочил на сиденье, втыкаясь головой в потолок кабины, закричал вместе с Лешей. Тщедушный потный Леша изо всех сил давил ногою на педаль тормоза, грузовик их развернуло, «ЗИЛ» несся боком по скользкому асфальту навстречу тяжелому мордастому самосвалу с нестерпимо яркими, поймавшими солнце и целиком вобравшими его в себя фарами.

Под удар попадал Иванов бок. Иван не успел ничего сообразить – не хватило одного мгновения, он оборвал крик и устало подумал: «Вот почему выл Набат! Это был прощальный вой…»

Когда встречный самосвал всадился в кабину «ЗИЛа», сминая Ивана и вынося из-за руля афганца, Иван уже был мертв.

Сверху на него обрушилось здание – ну словно бы он попал в землетрясение, в Ивана полетели кирпичи, земля, балки, гнутые железки, еще что-то, но Ивану уже было все равно, что в него летит…


Я отправлялся в Москву вечерним «Яком» – из маленького областного аэропорта ходят «яки» и брюхатые, с выгнутым низом «Аны», хотя Москва и недалеко отсюда, а самолеты в летнюю душную пору очень удобны: не надо париться и гореть ночью в переполненном, пропахшем потом, углем и тряпками поезде; перед отъездом забежал к Владимиру Федоровичу попрощаться, договориться об осенней охоте, да к ноябрьским праздникам, которые не везде еще перестали отмечать, заказать копченой кабанятины и килограмма четыре антоновки, которую Мичурин – славный дедушка с добрым улыбчивым лицом успел испортить практически везде, во всех губерниях, кроме редких садовых хозяйств да сел, находящихся у него под боком, – то ли побоялся гнева соседей, то ли оставил на предсмертный свой год, не знаю. Во всяком случае крепкой, зимостойкой антоновки нет нигде, кроме как в Красном. В других местах антоновка скрещена с чем угодно – с земляникой, с морковкой, с моргульком и грушевкой, со сливами, с малиной, с редиской, с клопами и картошкой, с мокрицами – результаты, конечно, получались ошеломляющие, но обычная среднерусская антоновка была этими опытами искоренена напрочь. Мичуринская антоновка не доживает даже до декабря – сгнивает в ноябре, а вот старая, домичуринская антоновка спокойно доживала и до весны и даже до будущего лета, вот ведь как.

Владимир Федорович встретил меня с серым лицом – совершенно незнакомый, чужой человек. В зубах была зажата размочаленная потухшая папироса, хотя дымить Владимир Федорович бросил лет двенадцать назад после странного сердечного теснения в грудной клетке. Он поглядел на меня невидяще, выплюнул мокрую папиросу:

– Иван погиб!

Такие новости доходят не сразу. Внутри обязательно что-то протестует, сопротивляется – и это может длиться долго, никогда мы не соглашаемся с тем, что человек, который еще вчера ходил, дышал, пел, нравился нам или не нравился, – это все чепуха, сентиментальные слюни, – распоряжался жизнью, как хотел, строил планы на отпуск – больше никогда не встретится, больше не сядет рядом за стол, не поможет в лесу выбраться из заснеженной ямы, не огладит рукой гончего пса. Такие вещи просто не укладываются в голове, с ними мы не миримся – не можем! – и никогда не смиримся.

– Как погиб? – более нелепого вопроса просто быть не может: разве это имеет значение?

Облизнув сухие, спекшиеся в углах губы, Владимир Федорович сунул в рот свежую папиросу.

– Деталей не знаю, а в общих чертах так: докатили они с напарником-афганцем до Москвы, там выехали на кольцевую дорогу – через центр к Максимычу не добраться, он в противоположной стороне Москвы живет, прошли немного по кольцу – километров двадцать, как вдруг навстречу им вылез самосвал с кирпичами – перемахнул через зеленку, – Владимир Федорович назвал среднюю полосу на афганский лад зеленкой, – и точно навстречу моим ребятам. Мои по тормозам, но что они могли сделать? Иван погиб, завалило целиком кирпичами, Лешка-интернационалист лежит в больнице.

Наступила тишина. В такой тиши ничего доброго не происходит. Владимир Федорович чиркнул спичкой, запалил «Беломор», пустил дым, но «Беломор» тут же погас. Раз гаснет папироса – значит, не курить Владимиру Федоровичу. Нелепые какие-то мысли, пустые. Он снова зажег папиросу, глянул на нее незряче, как на посторонний предмет, не оборачиваясь, швырнул через плечо в открытое окно, на кусты сирени.

Под окном заполошно закудахтала курица – видать, горячее угодило куда не надо. Владимир Федорович сунул в рот новую папиросу.

– Папиросы «Белый мор», папиросы «Белый мор», папиросы «Белый мор», папиросы «Белый мор»… – проговорил он незнакомым голосом и стих.

– Может, тормоза отказали?

– У нашей машины все было в порядке – перед выездом проверяли – Москва все же! Для нас командировка в Москву, как для Брежнева в Лондон.

– Брежнева уже нет. А встречная машина?

Нет, не те вопросы я задаю, не те. Что-то делается со мной, не пойму…

– Не знаю, – сказал Владимир Федорович.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уроки счастья
Уроки счастья

В тридцать семь от жизни не ждешь никаких сюрпризов, привыкаешь относиться ко всему с долей здорового цинизма и обзаводишься кучей холостяцких привычек. Работа в школе не предполагает широкого круга знакомств, а подружки все давно вышли замуж, и на первом месте у них муж и дети. Вот и я уже смирилась с тем, что на личной жизни можно поставить крест, ведь мужчинам интереснее молодые и стройные, а не умные и осторожные женщины. Но его величество случай плевать хотел на мои убеждения и все повернул по-своему, и внезапно в моей размеренной и устоявшейся жизни появились два программиста, имеющие свои взгляды на то, как надо ухаживать за женщиной. И что на первом месте у них будет совсем не работа и собственный эгоизм.

Кира Стрельникова , Некто Лукас

Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Любовно-фантастические романы / Романы
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Проза