– С Карацупой. Никитой его звали… А отчество не помню.
– С тем самым, что ли? Который в паре с овчаркой целую армию нарушителей словил?
– С ним самым.
– Да ты у нас, брат Мустафа, оказывается, знаменитый?
Соломин присел перед Мустафой на корточки, оценивающе склонил голову на одно плечо, потом переместил её на другое.
– Знаменитый, – подтвердил Мустафа, – как телёнок, которому не досталось маминой титьки: всё молоко сожрала хозяйка.
– Хороший мужик хоть был он, твой Карацупа?
– Очень.
– Ладно, выпьем за память его, – Соломин приподнял кружку, наклонил её чуть в сторону, проверяя, есть что-нибудь внутри или всё уже кончилось. В кружке бултыхнулась жидкость. – Итак, за память…
– Ну зачем же. – Мустафа протестующе крутнул головой. – Какая память? Карацупа жив.
– Жи-ив? – Вид у Соломина сделался пьяным, он недоумённо похлопал глазами. – Он ведь такой знаменитый, что я думал – давно уже умер.
– Живой, здоровый и вообще всех нас переживёт. Слава аллаху!
– Как же ты, такой праведный, со знаменитостями вместе служил, хлеб-соль из одной тарелки пальцами брал, потом до лагеря докатился? А, Мустафа?
– У вас, у русских, есть же пословица насчёт тюрьмы да сумы? Есть. Мы, башкиры, считаем её правильной и тоже признаём. – Дальше Мустафа на эту тему распространяться не пожелал, налил себе ещё немного самогона и, брякая зубами о край кружки, выпил. Затем завалился спать. Чтобы никого больше не видеть и не слышать, натянул на голову телогрейку, поёрзал немного ногами по соломе, укладываясь поудобнее, и затих.
Сейчас уже спали все – и старички, и новички, и дядя Слава Дульнев с Волькой, и строгий старшина Охворостов, поставивший около лица, около чуткого носа своего ведомую всем кружку с выцарапанными ножом инициалами «О.Е.С.». В кружке, правда, ничего не было, Охворостов всё выпил, но дух крепкий, дразнящий, щекочущий ноздри, продолжал оставаться, и старшина, не просыпаясь, возбуждённо шевелил своим рубильником, сжимал и разжимал ноздри, получал удовольствие.
Сон сморил и старшего лейтенанта, он подгрёб под себя немного соломы и улёгся на краю земляного пола, натянул на плечи старый, видавший виды командирский полушубок и сам не заметил, как уснул.
Проснулся он в темноте, ранним утром, когда в чёрном мятущемся небе только начинают возникать слабые, нервно подрагивающие пятна, потом они исчезают, но через некоторое время возникают вновь, расплываются, будто по пространству, рождают у проснувшегося человека ощущение одиночества и некую тоску, будто он что-то потерял и потеря эта может принести горе. Не любил таких недобрых ощущений Горшков, боролся с ними как мог.
Во рту стояла вонь от вчерашней самогонки, дыхание никак не могло выровняться, в груди что-то сипело, свиристело, шлёпало мокро, как у туберкулёзника. Горшков нашарил в изголовье полевую сумку, достал кисет – он, как и все разведчики, иногда баловался куревом.
Девушки из всех городов России слали на фронт кисеты – такая появилась мода, расшивали их узорами и трогательными надписями – дорогими были эти надписи, иной раз серьёзно хватали за сердце, заставляли вспоминать довоенную жизнь, многие не верили, что она была когда-то – всё хорошее, оказывается, забывается очень быстро, а вот плохое нет, плохое долго сидит в человеке…
В кисете у Горшкова хранился табак из породы горлодеров, от которого у нетренированного человека глаза после первой же затяжки оказываются на лбу и вообще может хватить родимчик, а человек тренированый минут двадцать потом не может отдышаться – сипит, хрипит, стонет, но ни единого слова при этом не произносит, все слова застревают у него в глотке. Кроме табака Горшков держал в кисете и газетку – нарезанную прямоугольниками дивизионку, каждый прямоугольник под размер папироски…
Горшков вслепую нашарил бумагу, отделил от общей пачки один прямоугольничек, наощупь ухватил щепоть горлодера, высыпал на газетный клок. Свернул. Чтобы цигарка не рассыпалась, склеил её слюнями.
Получилось вполне сносно, Горшков в темноте не видел творения рук, но чувствовал – цигарка получилась. Подпалил её трофейной зажигалкой, с наслаждением затянулся.
Хоть и курил старший лейтенант редко, не увлекался повально, как это часто бывает у солдат, но всё-таки курил, и самокрутки ему лепили не ординарцы, как другим командирам, он их городил сам.
Подумал о том, что ночью ему снились хорошие сны. Он видел весну. Прозрачные кусты, чуть подзелененные ещё не распустившимися, но уже здорово набухшими почками, краснотал, украшенный, словно верба, белыми мушками, птиц, деловито снующих в ветках деревьев, – наступала пора вить гнёзда, видел тёмный, иссосанный до сусличьих нор снег в недоступных солнцу низинах, видел и само солнце – нежаркое, румяное, похожее на неровно испечённый каравай, только что вынутый из печи, с сизой дымкой по краям, только серединка у солнца была чистой, будто желток у куриного яйца…
Горшков затянулся ещё пару раз – надо было вкусом табака-горлодера перебить крутой похмельный выхлоп, рвущийся изнутри, – потом размял пальцами огонёк и закрыл глаза.