Mē mnēsikakeīn
: тем самым провозглашают, что у мятежных действий есть срок давности. Стремясь восстановить непрерывность, как будто ничем не нарушенную, как если бы ничего не случилось. Непрерывность города, которую символизирует aeí («всегда», то есть каждый раз) ротации должностей, непрерывность превыше оппозиции демократии и олигархии: символом этой непрерывности служит, например, чиновник Ринон, заступивший в должность при олигархии и без каких-либо затруднений отчитавшийся перед демократическим собранием[542] – и мы знаем, что положение о том, что амнистия не распространяется на Тридцать, отменяло само себя для тех из них, кто считал себя достаточно незапятнанным, чтобы предстать перед глазами народа. Но кроме того – в то же самое время и нисколько не беспокоясь о противоречии – непрерывность между демократией V века и демократией после примирения, непрерывность, которую, разумеется, трудно помыслить, если только не трактовать разверстую рану диктатуры как скобки; тогда достаточно было бы очистить эти олигархические скобки если не от «тирании» (ее, наоборот, старательно сохраняют в статусе аномалии, удобного пугала для всевозможных риторических инвектив), то, по крайней мере, от реальности гражданской войны. Была ли от этой операции польза – другой вопрос: если окинуть взглядом все, что отличает «восстановленную», но смягченную демократию после 403 года от демократии до 405 года, несложно возразить, что никакая операция с памятью так и не смогла закрыть рану, настолько глубоко было рассечение, оставленное в городе конфликтом.Именно от конфликта и разделения следует очистить историю Афин при каждом обращении к прошлому, «оставить без внимания все, что произошло»[543]
. Итак, здесь изымают или, что не так заметно, стирают, и именно от этого, повторяющегося из раза в раз, стирания ожидают пользы забвения[544].Здесь требуется уточнение: говоря о «стирании», я не намереваюсь воспользоваться какой-то изношенной, излюбленной в нашем современном идиоме метафорой – я намереваюсь говорить по-гречески, в данном конкретном случае, по-афински. Ибо в греческой тематике письма как привилегированного инструмента политики[545]
акт стирания (exaleíphein) является в первую очередь жестом: институциональным и в то же время совершенно материальным. Нет ничего более официального, чем стирание; стирают имя из списка (сами Тридцать делали это весьма охотно), стирают декрет и закон, отныне устаревший: чтобы запретить память о stásis, восстановленной демократии пришлось не один раз прибегнуть к этой практике; таким образом, изъятиями отвечают на изъятия. Но до этого момента в стирании все совершенно материально. Стирать в греческом смысле означает уничтожать через прибавление: на официальную табличку, отбеленную известью, наносят слой штукатурки, и когда скрываются начертания, обреченные на исчезновение, открывается пространство, готовое для нового текста; подобным образом на покрытый надписью камень вносят коррекции при помощи цвета и кисти, пряча старые буквы под новыми. Стирать? Нет ничего более тривиального, самое обычное дело в политической жизни. Что не означает, что exaleíphein то здесь, то там не становится метафорическим. И тогда вырисовывается образ уже чисто внутреннего письма, начертанного в памяти или в душе и потому поддающегося, как и любая надпись, стиранию, вне зависимости от того, является ли эта операция благотворной – когда мысль, продвигаясь к истине, избавляется от ошибочных мнений[546] – или, напротив, губительной, когда речь идет о тех, кто снимает с себя траур, который они должны носить[547]. Но для примирения в 403 году характерно как раз то, что политическая память выразилась в нем в регистре, удерживающем нечто символическое и нечто материальное сразу – ни только одно ни только другое, но и то и то одновременно. Потому что стирание здесь осуществляется на двух уровнях: стирание некоторых декретов действительно имело место[548], но когда Аристотель утверждает, что афиняне хорошо поступили, «стерев жалобы [tàs aitías, „причины тяжбы“], относящиеся к предшествующему периоду»[549], это стирание, чисто превентивное, не имеет другого содержания, кроме запрета mnēsikakeīn, другой цели, кроме избежания будущих судебных процессов, другой действенности, кроме действенности такого речевого акта, как клятва. Отсюда мы можем видеть, что между запретом на память и стиранием афиняне устанавливали тесное отношение эквивалентности[550].