Траур и гнев: возможно, это напомнит нам «чрезвычайную скорбь» афинян после падения Милета. И вот оказывается, что глагол hyperákhthomai
(вполне возможно, что в этой чрезвычайности Геродот дает расслышать чрезмерность[585]) является квазигапаксом, поскольку к геродотовскому употреблению[586] можно добавить лишь одно-единственное употребление в «Электре» Софокла: Электре, удрученной мыслью о забывчивом Оресте, корифей советует оставить «гнев, доставляющий слишком сильную боль» (hyperalgē khólon), чтобы не испытывать по отношению к тем, кого она ненавидит, ни «чрезмерной скорби, ни полного забвения» (mēth’… hyperákhtheo mēt’ epiláthou)[587]. С одной стороны, забвение, с другой – незаживающая память, которую не называют иначе как чрезмерностью боли. В самом деле, совершенным воплощением этой незаживающей памяти, представляющей собой жало[588] (и это лишь отчасти метафора), этой боли-гнева, в «Илиаде» характеризующей Ахиллеса (khólon thymalgéa)[589], и является Электра Софокла, и когда она заявляет, что ou láthei m’ orgá, она тем самым не просто говорит, что «от меня не скроется мой гнев» или «я не забываю мой гнев», но также и «мой гнев не забывает меня»[590]. Как если бы один только гнев давал «я» мужество быть полностью охваченным своим гневом, поскольку для субъекта гнев является непрерывным присутствием «я» для самого себя.И гражданам-зрителям, собравшимся в театре, надлежит разгадать в этом незабывающем гневе то, что для города является абсолютной опасностью, ибо это самый страшный противник политики: гнев, ставший трауром, дает «расцветать» злосчастьям, которые он усердно взращивает[591]
; он является связью, стягивающей саму себя так крепко, что она не поддается никакому развязыванию[592]. Ужасающий гнев… Что не удивляет: в данном случае трагедия заимствует его концепцию у более древней поэтической традиции, и прежде всего у эпопеи, которая с первого же слова «Илиады» дает этому сильнодействующему аффекту имя mēnis. Гнев Ахиллеса, за которым следует гнев скорбящих матерей, от Деметры до Клитемнестры. Не будь ахиллесовой эта mēnis, присутствующая в каждой греческой памяти, я бы уверенно утверждала, что здесь мы имеем дело с женской фигурой памяти[593], которую города стремятся удержать в сфере анти- (или пред-)политического[594]. И действительно, траурный гнев, чьим принципом является вечное повторение, часто выражается с помощью aeí[595], и гипнотическая завороженность этим неутомимым «всегда» легко может направить его, как могучего соперника, против политического aeí, на котором основана память институтов[596].Еще несколько слов об этой mēnis
, всегда ощущаемой как опасность, до такой степени, что само ее имя запретно для того, кто является ее носителем: поэтому гипограмматическое выражение «Илиады» – *Я отрекаюсь от моей mēnis – так и не будет сформулировано[597]. В mēnis дает себя услышать аффект, который длится – даже стойко держится, как пугающая пародия на гоплитскую стойкость[598], – и который, однако, обречен на то, чтобы стать предметом отречения. Mēnis: слово, чтобы спрятать память, имя которой оно таит в себе[599]. Иная память, куда более устрашающая, чем mnēmē. Память, целиком сводящаяся к незабвению. Но, как мы уже поняли, в незабвении отрицание должно пониматься в своей перформативности: «незабывающее» учреждается из себя самого. И точно так же, как требовалось забыть силу отказа, скрывающуюся позади «зол», одно повторяющееся высказывание выражает отречение от памяти-гнева: необходимо отказаться – если допустить, что это вообще возможно, – от отказа, затвердевшего в самом себе.Что снова ведет нас к álaston pénthos
, к трауру, который не хочет проходить[600].Возьмем прилагательное álastos
[601]. Сконструированное, как и alētheia, как отрицание корня «забвения», но означающее совершенно иной способ не пребывать в забвении. То, что в греческих языке и мысли alētheia возобладала как «позитивное» имя для истины, тогда как проза стала забывать álastos, не слишком нас удивит. Скорее всего, в силу того же процесса эвфемизации классическая проза заменила глагол alasteīn, эквивалентный аркадийскому erinýein, «быть в ярости» (в котором без труда опознается мстящая Эриния), на менее тревожащий mnēsikakeīn, эту «противоположность амнистии»[602].