Лагерное начальство меня часто наказывало за мою вредную и опасную матершину и за то, что я неисправим: то передачи с харчишками лишат, то свиданки со своей бабой, а чаще в штрафной изолятор на три месяца упекали, а я всё равно не исправлялся, так же продолжал материться, и это их злило. Вот и возбудили они новое уголовное дело против меня из-за моей неисправимости. Хотели мне новый срок припаять, а судья им не поверил, что такие люди, как я, могут в их лагере сидеть из-за постоянной матершины, и предписал им направить меня на психиатрическую комиссию, чтобы подтвердили или опровергли, больной я умишком или здоровый. Однако признали меня здоровым, по их справке дееспособным. Тут я не стерпел и заорал на эту комиссию, да ишо матюгнулся в «…Сталина мать» и потребовал от судей признать меня дуриком, чтобы я вернулся домой и стал снова колхозный скот пасти, хоть пользу приносить и растить своих детишек. Сейчас они уже взрослые, в районе живут своими семьями, а мы с жинкой ишо двоих изладили, штоб не тоскливо нам было в старости век коротать. А тогда главный псих этой комиссии даже расхохотался от моей настырной просьбы и сказал мне, что настоящее дурачки никогда об этом не просят, а наоборот, настаивают признать их здоровыми, а вот их, психиатров, называют настоящими дураками. Думаю, не будь задержки с этой комиссией, мне бы с гарантией добавили новый срок, но тут в высшей власти какие-то перемены произошли, после чего объявили амнистию и меня отпустили домой, и я снова начал пасти колхозный скот.
Конечно, лагерь заметно повлиял на мой характер и отношение к жизни вообще. Я стал строже к себе относиться и к коровам, которых пас. Они это сразу почувствовали, хоть и скотина, когда я после лагеря снова пастухом стал. Бывало, какаянибудь блудливая коровёнка вдруг ни с того ни с сего ринется из стада в сторону, да ещё поднятым грязным хвостом завертит, будто дразнит меня, а я ка-ак заору и матернусь «…в Сталина мать…», так она как очумелая несётся обратно в стадо. Само собой, без наказания её я не оставляю, хоть и не хочу этого делать, но для порядка обязательно огрею её кнутом пару раз, и она смирной делается. Нутром чую, что смирные коровы меня не боятся, а баламутные остерегаются из-за наказания. Вот вам и скотина, лучше любого начальника своего пастуха понимает и не вредничает. Да чего уж там, скрывать от вас не буду, но лагерь меня сильно в душе изменил, будто внутри что-то надломил во мне, другим я стал. Даже скотина это поняла».
Ранним утром мы с превеликим трудом добрались до шоссе, чуть передохнули и благополучно вернулись домой. Мне тогда казалось и сейчас кажется, что Геннадий в ту пору был самым свободным невольником в нашем мрачном Отечестве, ставший вынужденным заложником своего неисправимого порока, приобретённого ещё в детские годы из-за невыносимых условий жизни в сибирской глухомани, в захудалом колхозе советской эпохи.
Признаюсь, не любил я вспоминать о поездке на ту неудачную охоту, а она, как назло, вспоминалась и вспоминалась, пока не написал этот рассказ.
Неприличное прозвище
Как-то в один из рабочих перекуров мой приятель по работе и охоте Коля Грибков обмолвился, что недалеко от села Новоархангельское, что в Любинском районе, есть деревня со смешным названием Пердиловка, через которую он в прошлые годы ездил на охоту и всегда удивлялся такому названию. Он считал, что это потешное название придумал какой-то шутник из деревни при организации колхоза, в который противился вступать. Я в недоумении на него посмотрел и расхохотался, посчитав это за шутку своего друга, большого любителя во время перекура рассказать чтонибудь смешное. Так подумал и в этот раз. Однако он в недоумении на меня уставился и обиженно спросил:
– Не веришь, что ли?
– Не верю, – решительно ответил ему сквозь смех и с восхищением посмотрел на остроумного приятеля.
Он резво поднялся с места, и куда-то убежал, и вскоре привёл с собой знакомого, с которым раньше ездил на охоту через эту деревню. На просьбу Николая подтвердить смешное название той деревушки тот охотно подтвердил, во весь рот улыбаясь, и тут же, почему-то, расхохотался и ушёл.
– Теперь-то веришь? – с ехидцей, но уже серьёзно спросил меня Николай и рассердился, когда я ответил, что не верю.
Он снова ушёл и привёл уже другого знакомого охотника и просил того подтвердить мне, Фоме Неверующему, как назвал меня приятель, что деревушка с таким названием есть. Тот подтвердил и, ухмыляясь, ушёл.
– Теперь-то хоть веришь? – спросил с робкой надеждой и уставился, явно ожидая положительного ответа.
Я снова ответил, что не верю, и Николай сокрушённо покачал головой, с сожалением на меня посмотрел, как на ненормального, и, тяжело вздохнув, безнадёжно махнул рукой и мы молча принялись за работу. Больше на эту тему не разговаривали, чтобы не поссориться из-за пустякового дела, пока вскоре, в очередной раз, не поехали на охоту.