Однако читать стихи Ванюше явно не хотелось, и он лениво отнекивался, говорил, что это и не стихи у него, а язвительная гримаса души стареющего человека на всю дурноту сегодняшней жизни, и портить им настроение в этот чудесный вечер он не хочет. Наконец согласился и читал стихи, как молитву, – каким-то заунывным, печальным голосом, но очень душевно. И когда он их читал, то казалось, мутный свет ночных фонарей колебался в такт его словам, тенями шарил по неестественно бледным лицам присмиревших сударок. И это ночное южное небо, с мерцающим переливом ярких звезд, и глухой грозный рокот тяжело вздыхающего моря, и эти молитвенно грустные стихи как-то незаметно расслабили душу Степана, будто там неслышно оборвалась туго натянутая струна, и ему впервые стало до слез жалко себя, так рано исковерканного жизнью, совсем павшего духом.
Вспомнились жена, дочь, и на него впервые накатила неожиданная жалость к ним, нестерпимо захотелось их увидеть, услышать родные голоса, обнять их и долго, долго от себя не отпускать.
Как-то незаметно Степан задремал, будто провалился в преисподнюю. Сколько это длилось, не понял, и когда вдруг нервно встрепенулся, прогнал дремоту, то услышал глуховатый и сердитый голос Ванюши:
– Наконец-то съездовские потрошители нашей жизни закончили свой базар. И вроде умотали на все лето в отпуск до следующей грызни.
– Да ладно вам, Ванюша, – встревоженно перебила его смуглая сударка, – они там сами по себе, а мы сами – так и живем. Понимать же надо, они там наскандалятся, наболтаются, отведут душу в спорах, а мы – переживай за них, кто прав, кто неправ, будто у нас других забот нет.
– Вот в том-то и дело, что наболтаются, – снова вспылил Ванюша, – а мы от них дела ждем, чтобы толковые законы принимали, а не приучали нас жить по неписаным понятиям уголовного сброда. Поэтому законы для нынешней жизни они обязаны принимать эффективно действующие, и каждый закон должен быть надежным и убойно точным, как русская трехлинейка, простым и всем понятным по устройству, как стебель, гребень, рукоятка. И бить по цели эти законы должны без промаха, наповал, чтобы ни один проходимец, какой бы пост ни занимал, не имел возможности избежать законного возмездия. И никаких прессконференций по этому поводу не надо проводить. Лишнее это – тратить время на хапуг. Тогда и порядок в стране наведем. А то что сейчас они натворили, так не только свою страну, но и свой народ от большой беды не уберегли, а все скандально заболтали и проболтали.
В сердцах выговорившись и нахмурившись, Ванюша умолк, потом резко поднялся и, коротко попрощавшись, ушел быстрой решительной походкой.
– Ох уж эти наши чиновники! Не вспоминать бы о них на ночь глядя, – тяжело вздохнув, начала смуглая сударка. – Так я от них настрадалась за те четырнадцать лет, что стояла в очереди на квартиру, тошно вспоминать. Бывало, как начнут их распределять, так я последняя, а как распределят, так я снова первая. И надо же, как получила эту долгожданную квартиру, тут и муж умер, а вскоре дочка замуж вышла и в другой город уехала. Вот и осталась я одинёхонькой в этой квартире, как мышь в пустом амбаре. Противно, глаза бы теперь на нее не смотрели, так душевно больно в ней стало жить. Поверите ли, спасу нет от потерянности, все стараюсь быть на людях, вот и сюда приперлась, людей тьма, а я все равно одинокая, никак не проходит одиночество, надоедливое оно в старости. Поняла, что это внутреннее состояние души и от него нелегко избавиться, почти немыслимо.
– А я в свое одиночество уже никого не пущу. Сжилась с ним, – почти шепотом, с тяжелой усталостью сказала другая сударка. – Бывало, в прошлые годы каждую весну вяжу, вяжу, шью, шью себе наряды, к летнему отпуску готовилась как к главному празднику своей жизни, а приеду на курорт – меня никто даже на танцы не пригласит, не приветит и доброго, ласкового слова не скажет. Из-за этого и обида меня терзает за своё одиночество, а винить-то некого, кроме себя. Потом, когда еду домой – реву, реву, будто кем-то обманутая, а приеду домой, навру-навру знакомым, как я удачно свой отпуск отгуляла, да и сама невольно начинаю в придуманную ложь верить. А зачем мне это надо – сама не знаю. Если бы хоть кто знал и понимал, как порой бывает унизительно стыдно и больно за свое неприкаянное женское одиночество и ненужность здесь, среди курортного веселого многолюдья. Но и пошлого навязчивого любопытства и вмешательства малознакомых людей в свою личную жизнь не допускаю до сих пор. Теперь-то поняла, слава богу, что кончился мой бабий век, и все радости, связанные с этим. И както незаметно подкралась неумолимо-безрадостная старость, и с этой бедой мне уже не справиться. Обидно, а сдаваться почему-то не хочется.