Здесь и подсказка: критику лучше не ставить себя в наставники, разговаривать с читателем нужно не с высоты ученого трактата, но вводить его в простор общения, в котором и сам читатель мог бы подключиться к разговору. То есть войти в него в качестве собеседника, сомыслителя, сопоэта. В отличие от прозаика, который, создавая отстраненную от себя картину, обращается к читательской способности воображения, критик вкладывает в свой текст собственную мысль, выносит себя на свет, но не как нечто объективное, отвлеченное, отстраненное. Он, по слову Анатоля Франса, приглашает читателя разделить приключения своей души, вошедшей в общение с великими произведениями искусства. Включить читателя в число собеседников, дать ему место среди спорящих. В этом парадокс Парадокса: в критике не нужно учительствовать, главное – предоставить возможность выбора разных позиций, внести себя в мир читательской души, не сгибая ее своей логикой и точкой зрения, но давая в ней распрямиться, еще раз найти себя. Это удалось; Парадокс дышит, как ни странно, свободой и примирением, а глубина, тональность его – в твоей грусти, отец. А литературно – совсем недалеко от уровня Герцена, к которому ты всю жизнь с завистливой печалью присматривался. Покойный Валентин Яковлевич Курбатов, с которым мы много лет дружили и переписывались, как-то сказал мне, что именно Парадокс о критике повернул его к той самой профессии, которая как раз Парадоксом была поставлена под вопрос. И любимая отцовская цитата как дальний фон: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю…» При забытом Евангелии помощь мог оказать и Пушкин с посланием, вполне покаянным.
В других литературных опытах того же периода Камо грядеши?, Литература и человек будущего, О кибернетике. С точки зрения литературоведа, которые и сегодня могут быть вполне читаемы, отец, словно по следам конструктивистской страсти своей молодости, обращается к роли и смыслу техники. В то время научная фантастика входила в читательский быт, мысль, которая словно допрашивала себя о своих неизведанных возможностях, будоражила целое поколение. Даже о. Александр Мень, великий пастырь, миссионер, прочитавший не одну толщу книг о прошлом, удивил меня однажды признанием, что любимое его чтение – фантастика. Помню даже полочку со всеми перечитанными романами над его изголовьем. Тогда техника расстилала манящие горизонты будущего, только не так, как сегодня, когда его горизонты приблизились и фантазии начали сбываться. Во всех этих проекциях отца прежде всего интересует их человеческое измерение. Он предрекает – что уже тогда было очевидно – громадный рост информации, предвидя и угрозу глобализации.
«Это будет связано с изменением всех форм общественного быта, питания, связи, широкого введения радиоэлектронной аппаратуры, которая в будущем сможет дать возможность людям, оставаясь на месте, видеть, слышать и узнавать любого человека в любой точке земного шара и любую картину жизни во всех концах земли. Кроме того, сам человек получит возможность „по прихоти своей скитаться здесь и там, дивясь божественным природы красотам“ (Пушкин)»99.
Однако в этих строках есть и скрытый мотив страха перед господством механического начала, автор предвидит и возможность электронного мозга, ставит вопрос о границах человека, столь актуальный ныне для нас, но завершает все в духе оптимистической идеологической проекции, из которой тогда он не мог вырваться. При этом отец часто любил повторять зловещую остроту, то ли где-то вычитанную (может быть, у Лема?), то ли собственного изобретения, о том, что человечество есть форма звездообразования. Homo sapiens в своем развитии приходит к открытию термоядерной энергии, которую со всей мощью обрушивает на территорию своего врага, тот не остается в долгу, планета перегревается, взрывается, превращаясь в раскаленную звезду. В те годы неистового строительства коммунизма и пережитого всеми Карибского кризиса такие шутки звучали уже актуально.