Читаем Разговор с отцом полностью

Почему все же отец годами спустя умиленно поклонился замороченной, уловленной фантомом совести Сейфуллиной и прошел мимо «старинной, славянской», скорбной, звенящей, неповторимой, цветаевской? Склонило время, согнуло душу? Разумеется, звучание такой совести – «невинной у позорного столба» – никак не вписывалось в жанр литературной речи, царившей в 1940 году. Но как этого было не услышать такому усердному, плененному, пусть и не цветаевскими стихами, читателю, каковым всю жизнь был отец? Как было не ощутить мощи, уникальности, пронзительной силы ее голоса? И, оказавшись волей или неволей первым в этой цепочке цензоров, лицом к лицу с такой цветаевской исповедальностью, беззащитностью, обнаженностью души, критик поспешил укрыться за спину «советского человека», которого – следует признать – в нем самом было не так уж и много. Он начал говорить его голосом, но до конца вложиться в него не смог.

Если бы это у него получилось, то и статья зазвучала бы на жеваном языке «совлитслужащего», того второго или третьего в цепочке цензоров и главлитов, который, ни в какую поэзию не вникая, даже о самой Цветаевой что-то едва слышавши, сразу бы сообразил: ага, муж арестован, враг народа, дочь сидит, сама только недавно вернулась из эмиграции, в прошлом автор белогвардейских стихов, в сборнике нет ничего ни о Сталине, ни о троцкистском заговоре, ни о трудовом подвиге пролетариата… – и я, замглавного крупнейшего советского издательства, должен подписать это в печать? Но, оказавшись единственным в этой цепочке, отец должен был принять позор на себя. И оставить его в наследство мне как лично свое, не какое-то исторгнутое на допросе, решение. Ведь ГУЛАГ был не только там, где допрашивают, – он плотно засел уже в душах, а уж у работника идеологического фронта он там даже и не прятался.

Согласен с Муром-Георгием, который дружил с отцом и писал в дневнике: у книги Цветаевой не было надежды. Она и сама это знала. И все это знали: совершенно невозможно представить себе книгу Цветаевой, изданной в 1940 или 1941 году. Сколько усилий ушло у отца на издание в Ташкенте сборника Ахматовой, которая все же не была в эмиграции. Нет, разумно и объективно рассуждая, не могло быть прямой связи между отцовской рецензией и самоубийством Марины. Среди возможных причин исследователи указывали на болезненно сложные отношения с Муром93, давнее желание умереть94, давление вербовщиков НКВД95, можно было бы добавить и разоренность быта в этой постылой Елабуге, где ей отказали даже в работе судомойкой… Но все эти знания никого не могут оправдать и ничего исправить. Сердце имеет иные доводы, говорит Паскаль, которых не ведает разум, и рисует себе чудо: образ Марины в августе 1941 года со своим сборником в руках. Здесь она поэт, хранитель неизведанных сил языка, запаса его нераскованных энергий, которые могла бы расковать только она! И стихи ее, кому-то нужные как хлеб – да, в то время, когда подавался словесный жмых с опилками и стоял великий голод на настоящий хлеб слова, они вызывали бы, конечно, восторженные отклики читателей, пусть передаваемые устно… И тот крюк-убийца на кухне дома в Елабуге мог бы подождать. И от этой мысли становится нехорошо. И сама Марина знала имя того, кто зарезал ее книгу (за которым уже ждал, конечно, второй, за вторым – третий…), записав в дневнике:

«И это я-то формалист? О, сволочь З-ий»96.

Тяжело такое нести. Лермонтов наверняка погиб бы на других дуэлях или на чеченской войне, но все же на курок нажала именно рука Мартынова. Было ли у него потомство? Мучился ли сын летчика, сбившего самолет Сент-Экзюпери? Знала ли дочь писателя Ставского, что в памяти русской литературы ее отец сохранится лишь как автор доноса на Мандельштама? Да, Мандельштам был и так и так обречен, сам Ставский погибнет потом на войне, но донос Ежову (единственный ли?) перевешивает прочее. Память сосредотачивается на одном, отметая другое.

Что я могу теперь поделать – сын и поп? Читатель Цветаевой?

Наследуются не только гены, но и поступки. Не только наследуются, но и требуют искупления, взывают к покаянию, приносятся милосердию Божию. В нем они не то чтобы снимаются, но меняют цвет. «Если будут грехи ваши, как багряное, – как снег убелю» (1,18) – сказано у пророка Исаи. Молиться об упокоении души чада Божия Марины постепенно стало моей ежедневной потребностью. И литургически молюсь много лет. Во всех проскомидиях, на всех панихидах. В моем помяннике есть список русских поэтов, с которыми срослась моя жизнь. Сначала Марина, затем два Александра, Михаил, Осип, два Бориса. Но о Марине – с болью особой. Список невелик, пока 18 имен, надо бы увеличить.

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Моя жизнь
Моя жизнь

Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор РјРЅРѕРіРёС… статей и книг о немецкой литературе. Р' воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам РјРЅРѕРіРёС… известных немецких писателей (Р".Белль, Р".Грасс, Р

Марсель Райх-Раницкий

Биографии и Мемуары / Документальное
Гнезда русской культуры (кружок и семья)
Гнезда русской культуры (кружок и семья)

Развитие литературы и культуры обычно рассматривается как деятельность отдельных ее представителей – нередко в русле определенного направления, школы, течения, стиля и т. д. Если же заходит речь о «личных» связях, то подразумеваются преимущественно взаимовлияние и преемственность или же, напротив, борьба и полемика. Но существуют и другие, более сложные формы общности. Для России в первой половине XIX века это прежде всего кружок и семья. В рамках этих объединений также важен фактор влияния или полемики, равно как и принадлежность к направлению. Однако не меньшее значение имеют факторы ежедневного личного общения, дружеских и родственных связей, порою интимных, любовных отношений. В книге представлены кружок Н. Станкевича, из которого вышли такие замечательные деятели как В. Белинский, М. Бакунин, В. Красов, И. Клюшников, Т. Грановский, а также такое оригинальное явление как семья Аксаковых, породившая самобытного писателя С.Т. Аксакова, ярких поэтов, критиков и публицистов К. и И. Аксаковых. С ней были связаны многие деятели русской культуры.

Юрий Владимирович Манн

Критика / Документальное
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)

В книгу историка русской литературы и политической жизни XX века Бориса Фрезинского вошли работы последних двадцати лет, посвященные жизни и творчеству Ильи Эренбурга (1891–1967) — поэта, прозаика, публициста, мемуариста и общественного деятеля.В первой части речь идет о книгах Эренбурга, об их пути от замысла до издания. Вторую часть «Лица» открывает работа о взаимоотношениях поэта и писателя Ильи Эренбурга с его погибшим в Гражданскую войну кузеном художником Ильей Эренбургом, об их пересечениях и спорах в России и во Франции. Герои других работ этой части — знаменитые русские литераторы: поэты (от В. Брюсова до Б. Слуцкого), прозаик Е. Замятин, ученый-славист Р. Якобсон, критик и диссидент А. Синявский — с ними Илью Эренбурга связывало дружеское общение в разные времена. Третья часть — о жизни Эренбурга в странах любимой им Европы, о его путешествиях и дружбе с европейскими писателями, поэтами, художниками…Все сюжеты книги рассматриваются в контексте политической и литературной жизни России и мира 1910–1960-х годов, основаны на многолетних разысканиях в государственных и частных архивах и вводят в научный оборот большой свод новых документов.

Борис Фрезинский , Борис Яковлевич Фрезинский

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Политика / Образование и наука / Документальное

Похожие книги