И опять про своего Семенова шпарить! И сына он всю жизнь против нее настраивал: «Мать дура, мать дура», и в 1987 году он съел ее любимые конфеты «Кара-Кум», да еще и фантики свернул, и в 1977 году они в Ялту поехали, а Семенов там!.. И учиться он ей не дал, а оно и не больно-то хотелось, и после развода у нее все собрания сочинений оказались разорваны, у Семенова первые пять томов, у Машки – остальные… Жуть. Я наизусть уже помню старые Машкины монологи.
– На тебе ключи, – говорит, и опять по старинке про свой холодильник: «Возьми там, съешь, что найдешь».
Почему-то вдруг у меня испортилось настроение, и я сказала самую приятную для москвичей фразу:
– Спасибо, не надо. Я остановилась в гостинице.
А в гостиницу опять не еду! Иду через сквер, на ВДНХ, к стендам, туда, где побольше народу, чтобы не думать о глупостях и не вломиться в чужую студию.
– Соньчик, – мой муж кивнул на Антонио, – тебе все равно делать нечего. Возьми этого сумасшедшего. Он просит, чтобы ты ему Красную площадь показала.
– Пожалуйста, – говорю, – я и сама сейчас туда хочу.
Кстати, на мне опять красное платье и каблуки. Посижу на лавочке, у стены, глотну разочек из фляжки Антонио. Расскажу ему, как я тут лопала бутерброды со своим мальчишкой.
– Представляешь, Тони, он тогда первый раз купил пиво. Захотел попробовать, а сам сидит морщится весь. Не понравилось ему пиво, маленький еще, сладенькое любил. «Что-то не очень, – говорит, – невкусно». Бутылку выбросил и засмеялся: «Кажется, я уже чуть-чуть пьяный». А вокруг иностранцы бегают, мыльницами щелкают. Да, Тони, как ты, такие же… непосредственные. А у нас таких фотиков еще не было, я взяла с собой папин «Зенит» и пленку черно-белую. «Пойдем по набережной, – Антон говорит, – я тебя пощелкаю». А глаза у него как играли! О! Тони, да, глаза у него были знаешь какие? Лукавые и чистые. Нет, у тебя только лукавые, а у него и лукавые и чистые. Да, потому что он еще ребенок был.
Ведет меня по граниту и командует: «Покрутись еще», и я вышагиваю мягкими упругими лапами, виляю хвостом. Да? Что, не веришь? У меня есть хвост, смотри, какой у меня пушистый рыжий хвост. Вот так вот, смотри, Тони, иду и виляю, иду и виляю. Белла Софи, говоришь? Да. С ним я была такая, только с ним. Жаль, пленочка накрылась, я ее засветила. Ухитрилась, лахудра! Позвонила ему: «Антон! Зачем я ее взяла себе!» – «Ничего, – говорит, – новую отщелкаем». Одна только фотография осталась, ее сделал уличный фотограф, на Красной площади. Антон обнимал меня сзади, закрыл руки, вот так вот… Да, Тони, точно, вот так, как ты, в кольцо у меня на животе. Волосы перемешались, черное с рыжим, две хитрые улыбки. И кругом все чистенько, как тетка Машка скажет, ни соринки не валяется, и солдатики на заднем плане отглаженные такие стоят.
Нашлась фотография. Оказывается, я ее не сожгла. Мама припрятала, засунула в Пушкина, поставила на полку. Я помню, она лежит у нее, в моей бывшей комнате.
Так, все, закругляемся с мемуарами. Будем пьянствовать. Я уже в ресторане, за столом, со своей компанией, двигаю стопочку под разлив. А могла бы уже давно обнять его… Но нет – сижу, каблуком выстукиваю, все чуда жду, все чтоб само собой.
– Не спим, не спим! Работаем, наливаем… – хозяйничает Натыкач.
Он сегодня в сотый раз успел со всеми переругаться, так что сейчас будет пить «за дружбу». Потом Рома скажет звонкую энергичную речь, и все будут смеяться после слова «команда», а он поднимет светлые брови и спросит: «А что вы смеетесь? Команда – это самое главное для человека». Вот уже слышите ржание? А я ничего не слышу, реплики выплывают ко мне как из густого пара турецкой бани. Я ничего не слышу, я в августе, провожаю Антона на поезд.
… Ненавижу август! Месяц неврастеников. Месяц, когда хочется все списать, сжечь, распродать по дешевке, взорвать, а к сентябрю начать сначала. Именно в августе разбогатевшие за лето купцы спускали свои деньги в кабаке, а потом шли наниматься на баржу. И мы идем с Антоном, ночью по сухой пыльной дороге, два грустных ребенка. Идем за ручку в последний раз.
Свет в окошках, поленницы вдоль заборов, журавли у колодцев, сено свежее пахнет. Классно можно было бы в этом сене повеселиться, но мы идем мимо. Я думаю: «Может, все-таки стоит сказать, хотя бы на перроне… Как раз есть еще несколько минут… Может, сказать ему… что-то… или спросить… Ведь знаю же – брехня это все, про сто таких же мальчиков, про сотню таких же девочек. Он один такой. И я одна. Иначе кому мы нужны, штамповка? Кому это надо, за штамповку на кресте умирать?»
Фонари на перроне, блестящий асфальт, семафор светит синим, и поезд уже стоит. На платформе никого, двери закрыты. Конечно, с маленькими станциями, как с бесприданницами, можно не церемониться. Стоянку сократили, когда хотят – приезжают, когда хотят – уезжают.
– Скорее. Что ж вы так поздно? – подгоняет нас проводница.