На Родосе мы по своей воле отдались во власть морской Венеры, ее фигурка одиноко стоит в местном музее, всеми забытая, ничего не видящая; и все же мы научились понимать вневременные, точные, как мелодия, размышления богини — тайну ее самодостаточности; все то, что помогло богине пережить дикарский гвалт войн и перемен, протянуть тонкую нить своих мыслей сквозь многие века, сохранив ее целой и невредимой. Да, именно с помощью морской Венеры мы научились видеть Грецию внутренним взором, не как собрание разрозненных остатков давно забытых культур, а как нечто вечно существующее и вечно обновляющееся: символ, слитый с изначальным предметом — так что кипарис, маска, апельсин, плуг, преодолевая границы собственной формы, оказывались в обрамлении вечности, которую они обретали только в обрамлении хорошей поэзии. В беспечной атмосфере Родоса она позволила нам ощутить постоянное единение не только с прошлым, но и с будущим, поскольку историки, утверждающие, что века цивилизации и варварства предшествуют друг другу или следуют друг за другом, не правы. Безусловно, варварство и цивилизация всегда сосуществовали — ведь одно есть мера другого, верно? Повсюду двойственность человеческой личности порождала — одновременно — святотатство и благочестие, истину и лживость, ненависть и любовь. Время постоянно стремится к танцевальным канонам, которые предполагают наличие двух партнеров, диалог, дуэт; в танце преодолевается противостояние. Сияние этой обточенной временем и морем мраморной статуи говорит об этом так явственно…
Вернувшись в Родос, я оставляю машинку на ее обычном месте под платанами и медленно спускаюсь с холма к вилле Клеобул. В поле стоит спящая лошадь, ее шкура блестит от росы. Когда я дохожу до эспланады, то вижу, что в комнате дежурных офицеров горит свет. Такое случается редко, разве что задержался самолет из Каира и почту приходится разбирать ночью. Я поднимаюсь по лестнице и открываю дверь в комнату караульных. За столом, попыхивая трубками, сидят сержанты, Мэннерс и Киркбрайд, играют в рамми. Они неразлучные друзья, и им всегда выпадает вместе отбывать утомительную вахту; люди они пожилые, семейные и предпочитают тихую жизнь, все эти развеселые праздники и танцы их не прельщают, поэтому их всегда видишь на дежурстве поздно ночью, или если вдруг все начальство вынуждено отбыть по какому-то делу.
— Он пришел, сэр, — говорит Мэннерс, на секунду вынимая трубку и чисто символически приподнимаясь.
Киркбрайд, раздавшийся вширь, как матрона, прирожденный любитель пива, повторив вежливый жест своего приятеля, добавляет:
— Только что от телетайпа, сэр. Приказ паковать вещи. Я послал вестового на виллу Бригадира.
Итак, приказ все-таки пришел. Острова передадут обратно Греции. Я радуюсь, представив, как будет ликовать генерал Гигантис, когда он услышит новости. Но к радости примешивается горечь сожаления, поскольку это означает, что мне снова придется расстаться со страной, которую уже воспринимал как второй дом.
Я поворачиваюсь и медленно спускаюсь по
У себя на вилле Клеобул я зажигаю спичку, и турецкие любовники словно вскакивают с покрывала — как будто я их разбудил. Но серенада тем не менее не была прервана ни на миг. Виола и в темноте звучала под этими ангельскими пальцами; она лениво улыбалась ему; птица на ветвях над их головами все время была на посту, распевая, как будто у нее разрывалось сердце. Над камином — две белых вазы, полных сирени, тянут вверх длинные грациозные шейки. Я так явственно помню комок глины на круге и постепенное возникновение их тонких стеблей под широкими большими пальцами Эгона Хюбера и как он говорит: