— Кое-что для вас двоих, — обрезая их острым ножом, пока они вращаются; а потом снимает их, еще мокрыми, и относит в тенистую мастерскую, где они обретут глазурь. Они простояли здесь, на каминной полке, два года — напротив полки книг с пятнами от морской воды и посредственных акварелей, напротив свернутой палатки, банок с консервами, якоря. Кажется, ни одну комнату я так не любил. Здесь я проводил все свободное время — целую зиму: писал пьесу, которой не суждено было быть опубликованной или сыгранной, время от времени прерываясь, чтобы подбросить в огонь пахнущее смолой полено или посмотреть что-то в книге. Еще меня навещали здесь друзья, падавшие как ласточки с неба — Пэдди и Ксан; Богиня Полей; Джон Крэкстон; Патрик Рейли, — все они приносили с собой ароматы внешнего мира. Ромни Саммерс, Трикоглу и Джим Ричардс, я часто их вспоминал; Мэри Молло и Кэйти П., которая чуть не умерла здесь. И Борис, который считал, что мне нужно найти работу в ЮНЕСКО и заявил, что «этот культ островов до добра не доведет».
Некоторое время я сижу и думаю обо всем этом, потом начинаю раздеваться. И уже почти засыпая, вижу, что к покрывалу приколота булавкой какая-то записка. Это извещение, адресованное мне на работу. В углу листа написано рукой Э.: «Вот, наконец, и оно». Извещение гласит: «Дата передачи будет объявлена в субботу. Вам надлежит закончить приготовления к свертыванию деятельности и до первого числа следующего месяца отправить рапорт в Каир, ликвидировав все формы нашего сотрудничества в средствах массовой информации островов».
Я ложусь в постель и устраиваюсь поудобнее, чтобы уснуть; но убывающая луна сдвинулась и глядит на меня сквозь не закрытое ставнями окно, так что примерно через два часа я просыпаюсь. Ночь так сияет и так полна ароматами цветов и лиан, что мне не хочется тратить ее на сон. Весть о надвигающемся отъезде превратила меня в скупца. Я одеваюсь и быстро иду через маленький город к больнице. Белая «скорая» припаркована на дорожке, в уродливом каменном вестибюле сонный дежурный санитар клюет носом, освещенный лишь слабой желтоватой лампочкой. Я не беспокою его и, поднявшись на второй этаж, на цыпочках прохожу через длинную палату к кабинету Миллза, расположенному в теневой стороне здания, наискосок от операционной. Я открываю дверь, прохожу через темную комнату на террасу. Она пуста, но, взглянув направо, я вижу тени сидящих за столом — на другой террасе. Сквозь плотные раскидистые кроны сосен, растущих на склоне холма, лунный свет почти не проникает.
Я разворачиваюсь и направляюсь в освещенный коридор и на пороге сталкиваюсь со своим другом. Он очень бледный и уставший, он стаскивает с рук резиновые перчатки.
— У него нет права жить, а он жив, — шепчет он с призрачной улыбкой, развязывая тесемки халата на спине и стягивая маленькую стерильную маску одним ловким плавным движением, выработанным долгой практикой. Откуда-то слева доносится слабое звяканье металла о металл. Я решаю, что в операционной идет какая-то операция, но он берет меня за руку и ведет в конец коридора к маленькой кладовой, там Хлоя, она режет хлеб и мажет его маслом.
— Входите, — шепчет она, и я, шагнув внутрь, сажусь на стул возле раковины.
— Маноли с женой на террасе. Они всё плакали, но теперь оба уснули, — говорит она.
В дверном проеме появляется голова медсестры, Миллз вскакивает и, пробормотав извинения, исчезает за дверью. Я говорю:
— Хлоя, сегодня пришли наши приказы. Мы уезжаем через две недели.
Она поднимает голову с меланхоличным и сонным изяществом, на лице у нее сочувствие. Она очень красива сейчас, с кое-как заколотыми на макушке волосами, без косметики, ее тело так молодо и естественно в этом цветастом кимоно.
— И наш тоже, — наконец говорит она. — Он пришел на прошлой неделе. Нас переводят в Абиссинию. Он не разрешал мне никому говорить, пока не зайдет разговор. Не хотел все сразу нам испортить. Все, что было.
— Гидеон расстроится. Я так и вижу его лицо, когда он узнает новости, — продолжает она. — Скоро у него останется один Хойл.
— Но, — говорю я, — приедут их семьи. Начнется новая жизнь[94]
.— Это уже совсем другое, — говорит она с легкой грустью.
Теперь эмалированная тарелка полна бутербродов.
— Возьмите тарелку и побудьте с Маноли, пожалуйста. Я должна помочь Рэю. А они, когда проснутся, будут очень голодны.
Я вхожу в темную комнату и на цыпочках иду на ту террасу, тихонько ставлю тарелку на стол и опускаюсь на пустой стул, стоящий между двумя спящими. Маноли в плетеном кресле похож на восковую фигуру, сидит прямо, только голова его слегка склонилась вправо и рот открыт. Его жена-итальянка спрятала голову под шалью, как птица под крылом. Их сонное дыхание такое мерное и такое мирное. На железном столике — нетронутые стаканы с коньяком.