Вдруг запищал таймер на плите, и Тоня сорвалась к духовке – вытаскивать пирожки. В другой раз я ушла бы к себе, но тут вскочила:
– Тонь, дай я, – и ловко водрузила противень на плиту. – Ну?
– Да не люблю я это вспоминать, – Тоня снова уселась на табуретку. – Приехала она с дочкой, поселилась. Сначала я рада была, что в доме взрослый человек… Потом мамины вещи пропадать стали, а потом… Была у меня тетка, мамина сестра, она в аптеке работала. И вот остались у нее ампулы пенициллина, она мне принесла. «Продай, говорит, или на еду обменяй – можно будет полгода спокойно на это жить». А пенициллин тогда вообще запрещено продавать было. Ну, жиличка моя услышала наш разговор и в прокуратуру побежала. Со мной ничего, а тетку посадили на пять лет. А потом еще хуже началось… Пришли ко мне с повесткой, говорят: «Поступила на вас жалоба, явитесь в прокуратуру», – и обвинили меня в таких вещах, я и вспоминать об этом не хочу…
Я испугалась, что Тоня опять замолчит:
– В каких, ба?
– Ну, в каких-каких… Я девчонка, а у нас тут в оккупацию полный дом фашистских мужиков был. Понимаешь, в каких обвинить могут? А потом с обыском пришли, ящики все повытаскивали, нашли фотографию фашиста. Я, наверное, не заметила, когда дом после них отмывала. И в дело ее вклеили, фотографию эту. Это был ад, Стась, меня начали по судам таскать и такие вопросы задавали… А я ведь девочка была совсем, даже с мальчиками ни разу не целовалась… А донесла на меня эта гадюка, которую я жить пригласила. Это я потом поняла уже, что она хотела от нас с теткой избавиться, дом отобрать, а вещи все распродать. А тогда глупая была, ничего не понимала…
Меня словно к стулу придавило чем-то тяжелым. В ушах стучали и гудели Тонины слова. На улице, на площадке под окнами, верещали девчонки, за ними бегали мальчишки и, судя по воплям, загоняли их на горку. К этому ежедневному шуму я привыкла с детства, как привыкла к суровой Тоне, шаркающей по длинному коридору в тапочках не по размеру, привыкла к ее ворчанию, к ее вечным наставлениям. Но сейчас передо мной предстала незнакомая Тоня: простодушная девчонка, оставшаяся одна на свете, обманутая и беспомощная, которую и защитить-то было некому.
Тоня помолчала немного, потом вздохнула и улыбнулась:
– Хорошо все-таки, старшего брата с фронта отпустили из-за ранения. А то бы совсем пропала… Помню, вышла я за калитку белье на веревке поправить, вдруг смотрю: старик какой-то по улице нашей ковыляет, на солдата опирается. Что за старик, думаю? А как приближаться стал, я в нем брата узнала. С трудом, конечно. Седой совсем, раненый. Но меня увидел, разулыбался, кричит издалека: «Тоня, зови маму, папу, скажи, что я вернулся». А я стою и не знаю, что ответить. Как сказать, что ни мамы, ни папы у нас больше нет?
Я опять, как тогда с письмом, нырнула в темный колодец, мимо проносились книги на полках, банки-склянки, время стремительно менялось, щелкали перед глазами кадры кинохроники: демонстрации, воздушные шары, физкультпарады и заводские рабочие – все, о чем я когда-то в кино смотрела или читала. А потом, как Алиса, вынырнула из темноты, но оказалась не перед волшебной дверью в сказочный сад, а на улице О-жска семидесятилетней давности. Город узнавался с трудом, он был похож, скорее, на деревню. У калитки двухэтажного дома стояла остроносая девочка: брови домиком, две косички ниже лопаток. В воздухе повис сладкий сиреневый аромат, а огромный каштан у самого крыльца весь был усыпан белыми цветочными пирамидками. От сладости, разлитой в воздухе, казалось, что и пирамидки эти съедобные – точь-в-точь воздушные пирожные-безе.
Перед девочкой застыли две фигуры: молодой подтянутый рядовой поддерживал седого человека, капитана, кажется, который еле держался на ногах: одной рукой он опирался на солдата, другой схватился за забор, голова опущена. Но тут он поднял глаза, откинул челку со лба, и стало ясно, что этому «старику» не больше двадцати пяти лет: лицо у него гладкое, без морщин, глаза живые. Только сейчас он смотрел перед собой так, что казалось, весь его мир сотрясся и он пытается удержаться на твердой земле и не провалиться в пропасть, открывшуюся прямо перед ним.
– Когда? – произнес он одними губами.
– Еще в сорок первом, уже два года. – Тоня подошла ближе и перехватила брата под руку.
– А Николка?
– Жив.
– А ты как?
– Пойдем внутрь.
Они зашли в дом, в просторную деревянную столовую на первом этаже; в дубовом буфете горкой сложены тарелки. Тоня открыла дверцу, достала две рюмки, поставила перед братом и рядовым.
Капитан залпом осушил рюмку и снова поднял на Тоню взгляд:
– Как?
– Папу – миной, у нас во дворе. Он на крыльце еще постоял, крикнул мне оттуда: «Не забудь только про Николку, а то я тебя знаю, покорми!», – а через минуту рвануло. Он весь целый был, только один осколок попал. Прямо в сердце…
– А мама?
– А мама – через три месяца от тифа. У нас тут эпидемия началась, нас с Николкой тетя Оля сразу к себе забрала, так что мы с мамой даже не повидались.
– Покажи, куда вещи мамины сложила.