Вечером Дзидра сидела у меня, пристроившись в углу дивана, и, всхлипывая, бормотала: «Как она могла, боже мой... так подумать? А может, и ты так считаешь? Что и я, и Рита, и Гуна кому-то угрожаем? Можно ли судить нас за то, что хочется немного обогреться. И если нам не выпало даже бабьего лета, то хоть у чужого костра...»
Я успокаивала Дзидру. Что сказать? Вспомнился Булат Окуджава. Худощавый, в очках, седеющий, он стоял в зале и словно просил, словно уговаривал большую Судьбу, страстно убеждал «мальчиков и девочек» постараться вернуться домой после Победы.
...Дзидрин Карлуша — не вернулся.
СЖАЛЬСЯ НАДО МНОЙ...
Когда ей в последний раз приходилось ехать поездом, этого Ирма не могла вспомнить, даже напрягая всю свою память. Казалось, что в такой далекий путь она вообще пустилась впервые в жизни, и поэтому испытывала странное волнение, почти страх. Она не могла понять, чего, собственно, боится: того ли, какими окажутся попутчики, или еще чего-то. «Я веду себя, как... как...» — искала она определение для своих ощущений и никак не могла найти, пока в голове не мелькнуло: «Как глупая девчонка, удравшая из дома!» И тут же мысли наткнулись на неожиданное открытие: «Мне ведь давно, не раз уже хотелось вырваться из дому, пуститься в неизвестном направлении, скрыться так, чтобы меня не нашли домашние и вообще никто, и там, в далеком, чужом краю попытаться начать все сначала».
На перроне еще топталось несколько человек из провожающих; проводница предложила им покинуть вагон: поезд должен был вот-вот тронуться; но купе Ирмы до сих пор оставалось пустым, и она с облегчением подумала, что поедет в одиночестве, наедине со своими мыслями, что никто не станет ее беспокоить: ни алкогольный перегар, ни громкие хвастливые разглагольствования и непрестанные ночные хождения подвыпивших пассажиров.
Поезд дрогнул; она выглянула в окно и увидела, что двое там, на перроне, обменивались поспешными поцелуями: он — пожилой, с седыми висками, в морском кителе, она — молодая, светловолосая, в ярком брючном костюме. Пара эта сразу вызвала антипатию. Потому ли, что Ирме вообще не нравились семьи, где муж по возрасту годился жене в отцы? Нет, не только. Что-то в женщине не вызывало симпатии, хотя разглядеть ее лицо Ирма не успела: поезд уже шел. От рывка, с каким поезд тронулся, дверь купе откатилась в сторону, и Ирма увидела моряка. Держа в руке коричневый портфель, он вошел.
— Простите. Кажется, мое место здесь.
Он стоял в дверях, заполняя проем своей массивной фигурой, раздумывая, какую полку занять — верхнюю или нижнюю.
— А вы как посоветуете? — спросил он Ирму.
Все ее мечты об одиночестве пошли прахом, и она сразу же насупилась и взглянула неласково: никогда ее надежды не сбываются, наверное, ей вообще не следует строить какие-то планы.
— Как угодно, — отрезала она и съежилась в уголке дивана, ушла в себя, как улитка в домик, тем самым как бы давая невольному попутчику понять, что просит оставить ее в покое.
Он не произнес больше ни слова, уселся на диван напротив, а портфель забросил на верхнюю полку.
Поезд прытко катил по Земгальской равнине. Промелькнули за окном новые дома Олайне; серо-бурые осенние пашни и полуголые деревья изредка перемежались одинокими строениями; за стенкой вагона не было ничего такого, что могло бы привлечь внимание, порадовать взгляд. Наверное, это тоже было одной из причин, по которым оба они молчали.
Когда проводница отбирала билеты, выяснилось, что едут они в одно и то же место — в Киев.
— В командировку?
— Нет. На слет ветеранов войны.
Ирма даже не собиралась отвечать, слова вырвались у нее непроизвольно, вопреки желанию. Но в голосе моряка не было равнодушного любопытства: неподдельная сердечность, и... не прозвучала ли в нем еще и печальная нотка одиночества? Так хорошо знакомое ей желание слышать голос другого человека, знать, что рядом с тобой есть жизнь. Дома у Ирмы эта другая жизнь присутствовала постоянно, но одиночество ощущаешь острее всего тогда, когда окружающие тебя не понимают и самые близкие люди заняты только собой, своими эгоистическими помыслами. И когда в конце концов и сама ты перестаешь понимать себя и теряешь способность заполнить свое бытие настоящим, требующим тебя всю делом.
— Такая хрупкая, маленькая — чем могли вы заниматься на войне? — Моряк откровенно разглядывал Ирму. — А знаете, я тоже еду на слет. Может быть, на тот же самый?
Так понемногу разматывалась нить беседы. Ирма ощущала, как быстро тает ее предубеждение, то внутреннее сопротивление, что удерживало ее от разговора со случайным соседом по купе.
Да, он капитан судна. «И мой сын тоже!» — радостно воскликнула Ирма. «Как фамилия?» — «Воробьев». — «Знаю. Молодой, но толковый, энергичный».
— Спасибо на добром слове.
— Корабли, корабли, белые альбатросы...
Его звали Андреем Петровичем. Последние слова он произнес как стихи, так что Ирма не могла понять: может быть, это на самом деле было началом какого-то стихотворения? Она ответила: