— Я люблю корабли и завидую тем, кому довелось повидать мир. Мне всегда хотелось плыть по морю и видеть вдали острова, поросшие пальмами. И людей, радостно встречающих корабль. Когда сын рассказывает, например, о Канарских островах, у меня сердце сжимается. Нет, это не просто зависть...
Андрей Петрович теперь глядел на нее откровенно восхищенным взглядом, и Ирма заметила, что глаза у него темно-синие, молодо сверкающие и невероятно теплые: приложи к этим глазам холодную ладонь, и она сразу же согреется.
— «Нет, это не зависть», — повторил он ее слова. — Что-то в вашей жизни осталось несбывшимся...
Ирма вздрогнула: он угадал то, что она скрывала и от самой себя, а по-настоящему поняла лишь год назад, когда умер Игорь. Все это время она настойчиво и дотошно, как исследователь, пересматривала всю свою жизнь и со все возраставшей горечью пришла к выводу, что в действительности никакой жизни и не было, что все сорок восемь лет ее века так и остались непрожитыми. Единственным, что приобрела она на этом пути, был сын. Но и он...
И, может быть, горечь ее еще усилилась оттого, что у нее, как у женщины, все уже осталось в прошлом, и ни единый день этого прошлого нельзя было изменить, а будущее не сулило ничего прекрасного, доброго, захватывающего. Уже не за горами был день, когда ее проводят на пенсию и она останется только бабушкой, как давно называла Ирму невестка.
Невестка была еще одной каплей горечи в и без того уже переполненной чаше. Ирма давно женским чутьем поняла, что Вера изменяет сыну; она собиралась сказать, что знает, в каких это театрах и концертах невестка задерживается допоздна, но все же молчала, порой презирая себя за бесхарактерность. Эта терпимость к невестке была компромиссом с совестью, с моралью верной жены, такой жены, что прожила в браке двадцать восемь лет, понимая, что сожительство это в чем-то ненастоящее, неправильное, что его нужно поломать и уйти своей дорогой, и в то же время даже в самые тяжелые минуты разочарования не пытаясь что-либо порвать или, не дай бог, преступить.
Когда Игорь умер, она не почувствовала ни облегчения, ни жалости. Она не плакала ни дома, ни на кладбище; одни расценили это как шок, вызванный большим несчастьем, другие — как признак очерствелости сердца, третьи — как пример незаурядного самообладания, но никто не знал подлинной причины, по какой глаза ее оставались сухими; она никогда не рассказывала о себе и Игоре даже сослуживцам в клинике, ни словом не обмолвилась о своих семейных неурядицах. Это молчание подступало изнутри и душило ее и, копясь год от года, достигло уже такой силы, что в поисках выхода чуть ли не разрывало на части ее самое. Но она не разжимала губ и не знала, настанет ли когда-нибудь миг, когда она освободится от внутренней тяжести и сможет хоть что-то рассказать кому-то о своей непрожитой жизни, попытаться с помощью другого человека понять, почему существуют такие вот непрожитые жизни и отчего так поздно приходит понимание, что многое надо было делать совсем иначе.
...За окном вагона сгущалась ранняя осенняя темнота, в коридоре слышались голоса разносчиц, предлагавших кефир, сдобу, конфеты.
— Не желаете ли чего-нибудь? — словно издалека донесся голос Андрея Петровича.
— Благодарю вас, нет.
Но он все же встал, вышел из купе и вскоре вернулся с прозрачным пакетом, наполненным трюфелями.
— Только, пожалуйста, не поймите это как банальность: случайный знакомый дарит конфеты. Это к кофе. Я охотно угостил бы вас и чем-нибудь повкуснее.
— Угощайте свою молодую супругу, — не без язвительности проговорила Ирма.
— Молодую?
— Ту, что вас провожала.
— Это моя дочь.
«Как хорошо! — чуть не воскликнула Ирма. — Постой, милая, а почему — хорошо?»
— Знаете, Андрей Петрович, когда вы стояли на перроне, я не поняла, почему меня что-то задело. А теперь кажется... Расцвет лишь подчеркивает увядание, жизнь очень резко контрастирует с... с... вы меня поняли?
Он не ответил, снял с полки объемистый портфель и стал вынимать из него аккуратные пакетики, а напоследок термос. Ирма тоже пошевелилась.
— Надо бы взять стакан чаю, — сказала она, — у меня только бутерброды с колбасой.
— Будьте хозяйкой, — кратко ответил моряк.
Ирма тонко нарезала и намазала маслом хлеб, а он, содрав сухую шкурку, разделил на две равных части колбасу. И если бы кто-то в тот миг наблюдал их со стороны, то подумал бы: «Какая дружная пара ужинает, как согласно они действуют и как внимательно и доброжелательно относятся друг к другу».