Это был холодный зимний день, дело было в декабре, я ел гороховую кашу; мое тело согревалось и подкреплялось этим честным блюдом. Я сидел в нашей столовой за массивным четырехугольным столом, который со времени смерти Урсулы был опять сдвинут. Был такой же день, как и любой другой: вечер пятницы, почти восемь. Во второй половине дня у меня в университете был семинар на тему Платона; подражая Сократу, мы размышляли о связи правды с красотой. Я уже два семестра изучал философию на улице Унтер-ден-Линден. В последнее время я много слышал про антиномию и апорию, не только у Платона. Мои родители этого не поняли бы; но они оставили мне обед в печи, чтобы он не остыл.
На вокзале Фридрихштрассе стоял дубак: там сквозило, было холодно. Я продрог до костей. В Берлине тогда было очень темно и холодно. Уже три месяца огни большого города были погашены: шла война. Но дома это мало замечалось. Я ел горох с салом, разогретый в печи. От моего обеда валил густой горячий пар. Блюдо было серо-желтым, и вкус несколько отдавал печью, а наши черные напольные часы как раз пробили восемь. Мои родители сидели рядом, обсуждая рождественские украшения в отцовском кабинете. Наше первое военное Рождество. Веселое Рождество во время немецких оборонительных боевых действий – было много о чем поразмышлять.
Вдруг задребезжал звонок. Было странно услышать звонок в такой час. У нас восемь вечера считалось очень поздним временем, и совсем скоро наступала пора идти в постель.
– Уже иду! – крикнул сидевший рядом отец громким голосом, дав этим понять, что он хочет взять непривычную ситуацию в свои руки.
Я слышал, как он прошел по коридору, повозился со связкой ключей, открыл цилиндровый замок и поговорил с кем-то снаружи. Моя голова была забита Платоном, а рот – гороховой кашей, тут я слышу, как мой отец вдруг испустил сдавленный крик. Вот он идет по коридору, распахивает дверь столовой. У него округлившееся, испуганное лицо, растерянные детские глаза, как у всех госслужащих, он дрожит, вопрошающе смотрит на меня и молчит, только его глаза говорят: случилась беда.
И я, словно рабочий в бараке, кладу ложку на стол, медленно поднимаюсь – я уродился долговязым и слишком высоким для этого дома, и думаю: что же случилось в восемь часов перед Рождеством, когда люди ужинают? Я иду по коридору и внезапно вижу в нашем дверном проеме Франца Брадтке. Из темноты внутрь заносит ветром кружащиеся белые снежинки. Господин Брадтке стоит у нашей двери подтянуто и неподвижно, словно зеленый оловянный солдатик. Я его знаю с детства. Это спокойный, неповоротливый человек с коричневыми густыми усами, настоящий деревенский жандарм, которого дети уважают, словно Бога Отца. Но сейчас на господине Брадтке высокий блестящий служебный шлем всех берлинских полицейских, с ремнем под подбородком. Он излучает важность, он явно на службе. Рядом с ним рычит светло-коричневая овчарка на толстом кожаном поводке. Они оба стоят у нас на пороге, едва ли не больше чем на самом деле, сверкающие от снега, как страшные персонажи из сказки; они почти угрожают повалить наш маленький домик, и я слышу, как господин Брадтке, который еще несколько лет назад ласково называл меня шалопаем, внезапно рычит чужим, изменившимся голосом:
– Пройдемте!
И спустя несколько мгновений, пока я лишь тупо пялился на него, он повторил еще более официальным тоном:
– На выход, пройдемте, молодой человек!
Больше он ничего не сказал. Так настал конец нашей эйхкамповской семье, так быстро разваливается семья, нерушимое основание нашего традиционного мирового порядка. Этим пятничным вечером в 1939 году ликвидировали одну немецкую семью, которая с 1914-го, со дня начала войны 1 августа, упорно и ожесточенно боролась со всем разрушительным и разлагающим в нашей стране. Они забрали последнего ребенка. Дом опустел. Я удивленно и растерянно таращился на господина Брадтке и слышал, как моя мать крикнула из отцовского кабинета:
– Что там? Меня нет!
И тут до меня сразу дошло: ты сейчас должен идти с ним.
Я вернулся в коридор, взял свое пальто, поискал перчатки и носовой платок, пока мой рот все еще был полон гороховой каши, и думал: дорогие родители! Итак, вот и пробил час. За мной пришли. Конец вашим мечтам, время красивой лжи прошло. Ваш сын уходит прочь. Я знаю, вы этого не заслужили. Я бы с радостью оправдал ваши надежды: вероятно, стал бы госслужащим, послушным немецким гражданином, с детьми, красивой женой, с почетной должностью в городе. Вероятно, такой вариант вы бы заслуживали. Но не сбылось; я другой. Вот так и бывает в жизни. Так умирает семья, так она должна погибнуть снова. Я иду с ним.
Еще до того как мой отец полностью осознал ситуацию, я уже был на улице и закрыл за собой дверь. Меня вытянуло наружу? По улице кружился снег, а в голове кружились спутанные мысли. Я ощущал страх, но еще и кое-что другое: абсурдное и странное чувство облегчения. Вот так уходишь прочь! Вот как бывает, когда мальчишки покидают родителей.