Очень приятная прогулка по заснеженному Эйхкампу. Здесь почти не ездят машины, в небо взмывают высокие черные сосны из Груневальда: зимний покой в Пруссии. Идешь мягко и беззвучно, как по белой ковровой дорожке, и даже звук полицейских сапог тут другой. На дворе был третий предпраздничный день, и в домах царил рождественский покой. По пути мы никого не встретили. Только однажды мимо прошла женщина, несущая под мышкой маленькую рождественскую елку. Сапоги господина Брадтке хрустели по снегу и задавали нашей прогулке деловой тон. В его шагах звучало рабочее задание. Он молчал, и даже его овчарка просто сопела, не рыча и не лая, пока мы шли к участку.
Все полицейские участки в Германии всегда пахнут холодным дымом и кожей, по́том маленьких людишек с примесью скипидара. Они покрашены в серый, там холодно, есть деревянные перегородки, деревянные скамейки и стулья из желтого дерева, на стене всегда висит образ текущего правителя; тогда это был образ нашего фюрера. И всегда за перегородками есть списки и формуляры, которые хотят заполнить.
Господин Брадтке работал над одним формуляром и порой с ожиданием поднимал взгляд, когда с трассы доносился звук проезжающей машины, затем снова успокаивал собаку, навострившую уши, и писал дальше, снова поднимал взгляд, а один раз покачал головой. Свой шлем он поставил рядом с чернильницей. Сейчас он был служащим, составлявшим рапорт; он отчитывался перед начальством и, несомненно, писал шрифтом Зюттерлина[19]
с длинными высокими петельками сверху и большими хвостиками снизу. После каждой строчки он макал стальное перо в черные чернила. Ощущалось напряжение, которое исходит от таких отчетов начальству. Словно в служебном помещении все скрипит: скрипят сапоги полицейского, его суставы, волокнистые половицы, и даже скрипит еще что-то у него в мозгу, когда перо медленно, словно тупой нож, скользит по бумаге. Господин Брадтке не произносит ни слова, но слышно его дыхание, тяжелое, хрипящее дыхание, настоящее дыхание полицейского, в котором читаются возраст, табак и служба. Слышно, что происходит в человеческой грудной клетке; ничего нельзя скрыть. Именно так и должно быть.Только к одиннадцати подъехали люди. Я услышал грохот дверей и мужские шаги, вошли двое полицейских, поздоровались и со смехом произнесли: «Хайль Гитлер!» Они притащили с собой много снега и затем меня увели в машину, которую в Берлине называют «зеленой Минной». Снаружи она действительно зеленая, в ней нет окон, она запирается, но внутри есть окно, выходящее на водительское сиденье, а по железным стенам тянутся железные скамейки, на которых можно сидеть. Я был совсем один и ощущал лишь железо. Затем машина тронулась. Вероятно, тут она начала свой первый круг, она ехала вдоль и поперек Берлина, от участка к участку и везде забирала с собой то, что этим вечером как раз причиталось к получению. Тут собралась пестрая компания. В Шарлоттенбурге я слышал, как пригласили двух парней опасного вида, с безобразно замотанными головами. Они ухмылялись узкими глазками и искали в карманах пальто табачные крошки. У зоопарка пригласили трех девиц. Они выглядели очень изящно, в меховых пальто и сапожках из овчины. Они были ярко накрашены и тоже хотели курить. Они громко ругались, хихикали и спросили меня:
– Долговязый, есть сигаретка? – и снова громко рассмеялись.
Затем пришли три старика, все время молчавшие, а затем снова один парень в безумной куртке, пожилая женщина с растрепанными волосами, громко говорившая сама с собой и шипевшая:
– Уж я им задам!
На Фридрихштрассе в машину запихнули красивого мальчишку; девицы сразу же назвали его «Фанни», и, похоже, они были с ним знакомы. Позже в фургон бросили даже пару мальчишек – членов гитлерюгенда, прикованных друг к другу наручниками. Они упорно молчали.
К полуночи фургон был заполнен. Пахло пивом и косметикой, табаком и потом. Это было дикое скопление людей, порой с визгом валившихся в кучу, когда машина неожиданно тормозила. Здесь были собраны отбросы мирового города, полная машина отбросов, которые можно найти каждым вечером в каждом большом городе. Я сидел среди них и думал: итак, тут везут отбросы, не что иное, как берлинские отбросы.
Когда после множества грохочущих поворотов машина внезапно остановилась, одна из девиц задорно крикнула:
– Моабит, пожалуйста, на выход!
Все засмеялись, двери открыли, народец бодро повыскакивал наружу – похоже, они чувствовали себя здесь как дома. Пожилая женщина теперь ругала парней с замотанными головами и толкнула красивого мальчика, который так важничал, будто бы вся эта поездка не имела к нему ни малейшего отношения. Девицы из зоопарка осторожно семенили и обращались на «ты» к стоявшим снаружи полицейским в зеленой форме. Во дворе было темно и влажно; всех распределили, и когда один из полицейских хотел послать меня вместе с остальными, я вдруг услышал, как служащий, державший в руках список, добродушно пробурчал:
– Не-а, не ентого, рыбята. Ентот политичешкий. Ентого в стапо!