Однажды сюда приходили мои родители. Такая новость в Моабите одновременно ужасна и чудесна. Мне от нее становится совсем дурно. Меня выводят из камеры, ведут по длинным железным проходам, три винтовых пролета вниз, затем снова по железным проходам. Затем огромная решетка, настоящая клетка, в которую меня заталкивают, подписываются бумаги, один гражданский забирает меня и ведет дальше по многочисленным коридорам, в которых теперь уже деревянные двери, а пол застелен линолеумом. Пахнет скипидаром. Я, оцепеневший, иду на негнущихся ногах, подняв плечи и судорожно сжав руки за спиной, словно деревянная кукла, веду себя так, будто все это не имеет ко мне никакого отношения, и думаю: твои родители здесь – ты разве не слышишь? Как они попали в твою тюрьму? Как они сумели пробраться внутрь?
Гражданский отвел меня не в камеру для посещений, а в свой рабочий кабинет. Для моих родителей так было лучше, и вот они сидели тут. Я испугался. Они прибыли издалека. Они сидели на высоких стульях: они выглядели испуганно, трогательно и как-то смущенно – от любви. И при этом очень изящно. Мать была одета в лощеное меховое пальто, шелковое платье, на шее – жемчужное ожерелье. Так она всегда одевалась в оперу. Она открыла стоявший на полу картонный чемодан. Как всегда, она чудесным образом подумала обо всем: принесла чулки, трусы и белую ночную рубашку, а сейчас запнулась об этот чемодан, упала мне на руки, крича:
– Мой сын, мой бедный сын, – и затем расплакалась навзрыд, как в опере.
Они привезли мой чемодан из Эйхкампа, все эти вещички из былых времен: бритву и носовые платки, полотенце, а также письменные принадлежности, множество теплых чулок и «Гипериона»; я узнаю свои вещи.
И я хотел бы снова написать письмо: было действительно очень мило, что вы меня посетили. Благодарю за все эти замечательные вещи. Мне наверняка не позволят их оставить, но все равно. Большой привет вам от вашего сына. Вот как-то так это письмо и звучало бы. Но не выйдет; они здесь, они действительно здесь, в этой комнате. Я должен что-нибудь сказать. Не все сразу, но хоть что-нибудь. Как вообще это делается? Мой отец выглядит совсем отощавшим и старым, он смотрит на меня своими округлившимися от испуга детскими глазами всех государственных чиновников и все только шепчет: министр, министр, я поговорил о твоем деле с министром. Тебя скоро освободят. И затем так горько всхлипывает, что я отвожу взгляд. Настоящая большая семейная сцена, как в Библии: блудный сын, или нет, скорее блудные родители. Подобная история случается вновь и вновь и заканчивается хорошо – в большинстве случаев. Не всегда должны закалывать тельца, любовь хранит вечно – так написано на многих надгробиях. Возвращайся назад, мой сын, мы все простили. Так порой написано на афишных тумбах в нашем городе.
– Господин комиссар, – позже говорит моя мать.
Она умоляюще обратилась к гестаповцу со своими красивыми театральными ужимками. Она все еще необычная и эффектная женщина, в ней есть шарм, она когда-то хотела стать оперной певицей, и кое-какие навыки у нее остались.
– Господин комиссар, наш сын невиновен! – властно говорит она. – Поверьте нам, мы же его знаем. Мы всегда были аполитичны.
И мой отец тоже поднялся на ноги.
– Никогда, – говорит он, – в нашей семье не было подобного – государственной измены. Невозможно, в нашей-то семье.
Боже мой, все это так трогательно и преисполнено любви. Они сейчас стоят, словно два сломленных ангела, перед чиновником и просят за своего сына. Боже мой, они все еще мечтают об этой старой семейной грезе, они все еще верят в эту сказку, начавшуюся в 1914 году, 1 августа, в день начала войны, когда они поженились. Они хотели прикрыть трещину любовью. Они хотели склеить разрушившийся мир семьи: наша семья, наш сын, наш дом. Любимые мои, разве не все разбилось и не раскололось пополам?
Это ужасно: в такие великие моменты я чувствую лишь оцепенение и холод, не могу ни пошевелиться, ни слова сказать. Только когда я остаюсь один, жизнь снова наполняет меня. Я думаю: они сейчас поедут домой, печальные и все же утешенные, они будут сидеть в электричке, растерянные и безмолвные. Они больше не понимают своего сына, сидящего в окружении политических заключенных. Мы ведь всегда были абсолютно аполитичны. Они пойдут по пустому дому, половицы заскрипят. Атмосфера тихая и тяжелая, но они все еще будут надеяться, что все будет хорошо. Они такие умилительные. Они как растерянные дети, по вечерам смотрящие в окно и ждущие чуда. Все ждут чуда. Но оно не случится. Пьеса окончена, весь текст зачитан, сцена пуста – вы лишь бесцельно блуждаете, любимые мои. Вы сейчас сидите в Эйхкампе, а я – в Моабите, вы – в домике, а я – в камере; это и есть финал, конец одной послушной немецкой семьи.