…Это было жаркое, невесомое, легко и бездумно прожигаемое в Москве — и какое-то… последнее лето. Приехав в Москву с четко сформулированной целью: придушить Соловья, я взглянула на него — и с легким сердцем швырнула на ветер мгновенно обесцененную лицензию на отстрел. Потеряв всякий интерес к такого рода охоте.
Кошка передумала есть птичку. Он оказался слишком хорош, чтобы его убивать. На мягких лапах я осторожно подошла вплотную и озадаченно пошерудила так тщательно намечаемую жертву, пытаясь понять, что же мне теперь с ним делать.
И поняла, что хочу стать его тенью.
Парадокс в том, что я действительно ею стала…
Я проникла в жизнь человека, которого приговорила, — и скоро уже у него была власть приговаривать меня.
Смысл существования был только один. И был только один ритуал, в случае правильного исполнения дающий надежду на награду. На награду в виде спасительного прикосновения к реальности.
Мы все время ехали к Тишину.
Соловей ехал. Он вспархивал на соседнее сиденье в пустой маршрутке. Мы были единственными людьми на два километра в любую сторону в округе. И небоскребы стоят. И никого. Новостройка… Ошалелые водители — одна машина в двадцать минут — ездили по вымершей, вылизанной до стерильности дороге разве что не поперек. Они катались по встречной полосе, потом начинали мотаться от бордюра к бордюру. Я ждала, глядя с балкона десятого этажа нашей съемной квартиры на Маршала Кожедуба, что следующий поедет задом…
Маршрутка выплевывала нас в шумный оазис с восточным базаром у метро.
Во всех маршрутках, разъезжающихся от метро, певица по радио зачитывала приговор:
«Наш доктор»
Мир стремительно рушился в пропасть.
«Эсхатологичненько!» — восклицал вполне довольный этим Тишин. Не помню, потирал ли он при этом руки, сидя на своей кухне, но осталось полное ощущение, что потирал. Наука эсхатология, загоны про то, что мир только ухудшается и необратимо катится под откос. Этой идеей здесь было пронизано все…
— Чай? Кофе? Потанцуем?! — Сияющий взгляд сочился медом.
Человек передо мной был тот же — и не тот. Он оказался ощутимо моложе, чем я думала. Ему было всего лишь тридцать семь. И он смотрелся стремительным юношей. Просто юношей «пореальнее», постарше. Невероятная легкость и гибкость, начисто выбритая, высушенная голова Рептилии. Череп, обглоданный дочиста, как у Геббельса, «министра пропаганды дьявола»… Живые, подвижные черты худого лица, покореженные хронической нехваткой сна. Замученный — и все равно светящийся взгляд. Именно его сверхчеловеческой МОЛОДОСТЬЮ здесь все и питалось. На нем держалось решительно
А Тишин от всего ловил кайф. Его силы и возможности не были ограничены вообще ничем. Он уже давно и бесповоротно взмыл над этой жизнью — и где-то там несся. Объяснение напрашивалось только одно. Наверное, просто он до неприличия счастлив. Ну а что вы хотите, человек именно в те дни женился!
Это было начало моей первой ночи в Москве, мы сидели на слабоосвещенной кухне Тишина втроем — сам хозяин, Соловей и я. Впрочем, не был Тишин в той квартире на Саянской полноправным хозяином. И мы все почти непрерывно бродили по квартире — так почему-то было легче думать.
Тишин был погружен в свою газету. Он временами появлялся на кухне, сгорбившись и сосредоточенно вперив взгляд в пол. Рукой он в крайней степени задумчивости держался за подбородок. Делал круг почета — и исчезал. И я не была вполне уверена, что он сам замечает собственные перемещения. Я провожала его взглядом, и меня так и подмывало осторожно спросить удаляющуюся спину:
— Владимир Ильич, может, чайку?
Впрочем, отзыв на пароль в устах Тишина был слишком банален и предсказуем:
— Х…у! Революция в опасности!
Сама же я сразу ухватилась за его просьбу, адресованную даже не мне. Когда мы вышли из троллейбуса в быстро сгущающиеся июньские сумерки, Тишин сказал с почти нелепой серьезностью в голосе:
— Сергей Михалыч, напиши мне свадебную клятву…
Соловей чего-то заверещал протестующе, у него, похоже, вообще с клятвами была несовместимость. А я только глянула коротко через голову Соловья:
— Сделаем…