Альгис скрутил в жгут надерганную из копны солому, зажег его и, перешагнув барьерчик из еще не вынутых кирпичей, толкнул прогнившую дверь. Нога прошла как сквозь мокрую бумагу. Альгис залез в погреб и огляделся. Кирпичи погреба приобрели странный белый цвет и были затянуты плесенью. В правом углу на какой-то белой вспученной гнили лежали позеленевшие человеческие кости. На полу валялось сгнившее, изъеденное ржавчиной оружие, какие-то тряпки и бумаги…
Альгису не хватало воздуха. Выбравшись наружу, он с облегчением вздохнул, а Стасис сидел на земле, схватившись за голову, и не двигался. «И я желал ей счастья, оставляя ее с такой гнилью!» — Это была первая мысль Пожайтиса, а потом все переросло в физическое отвращение. Он не мог ни думать, ни вспоминать, механически достал сигарету и закурил.
— А что я должен был делать? — прозвучал голос Жолинаса. — Скажи?! Я не солдат, не комсомолец, не ксендз… Я — никто, а этот паразит половину мужчин в деревне вырезал!
— Иди ты, Жолинас, ко всем чертям. — Альгису не хватало воздуха, чтобы выругаться посильнее.
— Думаешь, мне легко было? Двадцать лет он меня будто в цепях держал. Он не мерещился мне, как Вайчюлюкас, не плакал по ночам под окном, но я все время носил в душе этот груз, как утопленник камень на шее.
— Иди ты, Жолинас, еще раз к черту! — повысил голос Пожайтис. И, когда схлынуло отвращение, спросил: — Кто он?
— Пакроснис.
Альгис оглянулся. Холмик погреба был выложен камнями разной величины и окраски, обсажен разным мхом и травами, напоминающими мелкие цветы. Заботливая рука посыпала тропинки песком, забетонировала небольшой пруд…
«А чем плохое место для часовенки? — подумал и снова почувствовал отвращение, но на этот раз к себе: — Какой я подлец! С кем желал ей счастья!.. Господи всевышний!» — повернулся и широкими шагами направился домой.
Всю дорогу Грасе молчала и ни о чем не спрашивала. Ей было достаточно и того, что дома сказал Милюкас. Ее злила услужливость Йонаса и Моцкуса, их преувеличенная чуткость и желание угодить ей. Она прикоснулась к руке шофера и вежливо попросила:
— Не надо… Чего доброго, я возьму да поверю, что в больнице ему лучше, чем дома, — и тут же поняла, что сказала это скорее для себя, чтобы не накричать на этих мужчин, так сильно провинившихся перед ней. Боже мой, за что?! Почему не вы, которые уже всего повидали, уже вдоволь поели и попили, а он, только-только начинающий жить?..
Чувствуя свою вину, мужчины замолчали и тихо просидели до самой больницы. Потом попытались извиниться, оправдаться и пошли подготовить Саулюса, а она, никем не останавливаемая, двинулась вслед за ними и встала на пороге. Слушала их приглушенную беседу с мужем, а душа исходила криком: боже, почему они думают, что лишь беда сближает людей? Это неверно, этого не должно быть!
Увидев, что Саулюс заметил ее, Грасе резко оттолкнулась от косяка, поспешно подбежала, будто ей хотели помешать, упала на колени возле постели и, уткнувшись головой в грудь мужа, дала волю накопившимся слезам:
— За что, Саулюкас, за что тебя так?!
Он ничего не ответил, ерошил волосы жены и ждал, пока она выплачется. У него не было ни сил, ни желания еще раз повторять то, о чем уже поговорил с друзьями; он прижимал к себе дорогую головку и кусал губы. Потом смахнул невольно брызнувшую слезу и попросил:
— Хватит.
— Тебе очень больно?
— Ничего, люди не такую боль переносят, — не мог найти слов поласковее, чувствовал, что, допусти он малейшую слабость, тут же примется жалеть себя, а потом, чего доброго, начнет вторить всхлипывающей жене. — Лучше скажи: что дома? — Он страшно соскучился по простому, ни к чему не обязывающему разговору о выкрошившейся штукатурке на кухне, об отскочившей половице или о бешеных ценах на рынке.
— Саулюс, почему ты от меня все скрываешь? Ведь я знаю. Сразу после аварии заходил капитан милиции. Он спрашивал, сколько ты выпил, чем занимался перед дорогой, подробно рассказал, что и как случилось, и пообещал сделать все, чтобы твою фотографию не вывесили на стенде «За движение без опасности».
«Боже, оказывается, и эта жертва уже не нужна, — кольнула в сердце мысль. — Опоздал», — хотел быть строгим, но не выдержал:
— Тогда почему плачешь, если все знаешь?
— Как ты можешь, Саулюс?
— Могу… Пусть они хоть что говорят, но я все равно встану.
— Я верю, ты обязательно встанешь, но, Саулюкас, будь искренним… — Ее все еще раздражало воспоминание о пьяном разговоре мужа со Стасисом. — Ведь ты чувствовал, просто знал, понимал, что от этого человека несет бедой, почему же опять поехал туда?
— Чувствовал… И понимал, но не превращаться же мне в бабу, я был обязан сопротивляться этому предчувствию. Кроме того, Грасите, я не ради него.
— Саулюкас…
— Ты не забывай, милая, я мужчина.
«Будь ты мужчиной, будь, но почему ты не хочешь понять меня? Я — женщина, и как ты ко мне прикоснешься, так и зазвеню, — она вспоминала слова, когда-то оброненные мужем. — И не для кого-нибудь другого, только для тебя, милый, только для тебя», — хотела сказать об этом вслух, но застеснялась посторонних.