Можно найти много сходных черт между пробуждением к рефлексии афинян в V в. до н. э. и моральным сознанием огромной империи во II–IV вв. н. э. Конечно, отправная точка была иной. Греция переходила к рефлексии от архаики, Египет — от эллинизма и многих веков цивилизации. По мнению советского философа О. Г Дробницкого, «гегелевские архаические нравы в общем совпадают с тем, как современная западная социология… трактует обычаи и традиции. Гегель был первым, кто установил, что собственно морали предшествует такое состояние, когда общественные нормативы действуют автоматически…»{735}
. Однако подобный автоматизм имеет место и в развитом классовом обществе. Рефлексия — признак кризиса этого общества, более того, она — катализатор кризиса.В ее свете раб сознает себя рабом, слуга — слугой. Бедность переносится во сто крат тяжелее, ибо она прочувствована наряду с богатством. Болезней не стало больше, чем прежде, но мнительность делает их невыносимыми. Протекция процветает, как и прежде, но публично осуждается. Между должным и сущим вырастает пропасть.
Заслуги риторики в пробуждении самосознания и рефлексии огромны. Она не только доносила до широких масс мысли философов, она учила рассуждать и теоретизировать. Произошла теоретизация обыденного мышления, столь ярко охарактеризованная В. И. Лениным для другой эпохи: «…во
Но своими силами массы не вырабатывают «общетеоретическое знание». Здесь на сцену и явилось то «вульгарно-философское просвещение», которое Ф. Энгельс назвал одной из причин разрушения старых культов, падения векового и традиционного в Римской империи{737}
. Элементы культуры, «которые разрабатывались образованными представителями имущих классов, интеллигенцией»{738}, непосредственно и через посредство христианства вносились в массы.«Пока развитое меньшинство, — писал А. И. Герцен, — поглощая жизнь поколений, едва догадывалось, отчего ему так ловко жить, пока большинство, работая день и ночь, не совсем догадывалось, что вся выгода работы — для других, и те и другие считали это естественным порядком, мир антропофагии мог держаться. Люди часто принимают предрассудок, привычку за истину, — и тогда она их не теснит; но когда они однажды поняли, что их истина — вздор, дело кончено… Духота, тягость, усталость, отвращение от жизни — распространяются вместе с судорожными попытками куда-нибудь выйти…
Это то тяжелое время, которое давило людей в третьем столетии, когда самые пороки древнего Рима утратились… Тоска мучила людей энергических и беспокойных до того, что они толпами бежали куда-нибудь в Фиваидские степи, кидая на площадь мешки золота и расставаясь с прежними благами»{739}
.За рефлексией стояли, конечно, какие-то материальные причины. В Фиваидские степи бежали тысячи египетских христиан, желавших стать монахами. Многим из них нечего было терять, в пустыню их гнала нищета. Но основатели монашеского движения, св. Антоний и св. Пахомий, происходили из довольно зажиточных семей. Именно они кидали «на площадь мешки золота».
Тяжесть судьбы народных масс в первые века нашей эры обычно выдвигается на первый план, когда речь заходит о новых идеях и ценностях. Действительно, кризис III в. немало способствовал росту духовности. Но истоки ее — в благополучных веках. Действительно, многие крестьяне разорялись и уходили в город, но неизвестно, хуже ли им жилось в городах. Действительно, число рабов выросло, но ненамного.
Главное, что изменилось — пало царское хозяйство Птолемеев. Падение началось еще задолго до самоубийства Клеопатры VII. Разрушались царские монополии, земля переходила в частную собственность. Римляне довершили процесс и внесли в него новую черту. Они попытались придать Египту облик гражданского общества. Человек перестал быть придатком царской казны и сделался хоть иллюзорно, хоть фиктивно, но личностью. Его положение определялось богатством, гражданством, образованием — личными достоинствами, а не должностью.
В этих условиях и стали возможными массовые рассуждения о мире, человеке, справедливости, равенстве, неравенстве, труде, карьере — обо всем том, что прежде даровалось сверху и не обсуждалось. Поскольку же «гражданское общество» являлось более или менее фикцией, то все эти размышления приобретали налет трагизма. Разрыв между полисной культурой и грубой реальностью литургий давал себя знать. Особенно болезненно ощущали его средние слои.