Та же горизонталь, что подчинила нас, господствовала и вокруг, и в самый нежеланный для этого день она открылась мне как ось города, но не природного и не архитектурного, а людского, и ось эта была как бы только уменьшенным макетом другой – оси тварного мира. Я вспомнила слова Кирилла о том, что бессмысленно охватывать «мироздание» как целое, поскольку человеческому подступу все равно не дано никакого другого целого, кроме смоделированного, умозрительного и, в конечном счете, ложного, а значит, оболганного. Девчонка-бариста выкликает лакированно-звонким голосом: «Большой капучино на соевом готов!», чтобы тут же возобновить с того места, где на эту обязанность прервалась, повествование напарнице о своем бытье в общаге; две крашеные дамы средних лет муссируют ремонт какой-то из них принадлежащего загородного дома; рядом двое кондовых мужчин обсуждают, кажется, коллегу-новичка… Никакого целого нет, кроме того, что удерживается на вертикальной оси одного-единственного стержня, Божьего взгляда. Но ведь и все, к чему меня приобщил Кирилл, располагается в координатах верха и низа, и то, что ему дорого, существует между подъемом и спуском. И посредине столика, на пути курсирующих между нами фраз, выросло что-то в высоту и в глубину, на уровне глаз Кирилла прозрачное и его как бы обрамляющее. В эту рамку, как в слуховое окно, будто прозрачность означала и проницаемость, мне захотелось немедля выложить все, о чем я думала от начала встречи и до минувшей секунды. Но взламывать настил нашей беседы было бы нелепо и бесчинно.
Мы простились, как прощались обычно, и я какое-то время несла осадок этой обычности, пока не поняла, что, даже если бы Кирилл не покидал Москву на два месяца, мы вряд ли увиделись бы скорее. Я шла от Пушкинской площади по Большой Дмитровке, вдоль витрин ресторанов, банков, бутиков, этим перилам для взгляда, после которых взгляд хочется вымыть, как ладони после соприкосновения с поручнями, и вдруг из одной на меня дохнуло мерцанием золотое платье. Вряд ли оно вообще предназначалось для продажи, скорее это был элемент оформления. В нем было что-то абсолютное, делающее невозможным одеть им женщину, вместе с тем родное, как если бы оно переходило от матери к дочери и никогда не носилось или было найдено мною на барахолке и, принесенное домой из печального озорства, перестало быть одеждой и стало вещью. Я примерила его мысленно, отраженная не витриной, а из глуби витрины, и, примеренное, оно примирило меня с витриной, с выхолощенной, людной и необитаемой, словно ее убитое тело оживили в обход души, улицей, со всем праведным и неправедным богатством, с надземным, королевским золотом. Уже удалившись от платья, я подумала о том, что станция «Дмитровская» и Большая Дмитровка выводят, если идти до конца, к Деметре, которая также носила имя Хтонии и чья дочь была подземной царицей. Я прозвала для себя золотое платье платьем Деметры и, оказываясь поблизости, вспоминала, не то чтобы призывая для опоры, как если бы не оно могло облечь меня, а я облечь его снаружи, превратив в свой костяк; нет, скорее вспоминала точно дальнюю родственницу, связывающую меня с этими местами на всякий, но крайний случай.
Несколько раз я приезжала на «Дмитровскую», заходила в то кафе азиатской кухни, где мы сидели с Кириллом, и брала чашку кофе. Я приезжала и на «Октябрьскую», от которой доходила до увенчанного парными аллегориями изобилия на пилонах ворот, ведущих с проспекта, бывшей подъездной аллеей, к Александрийскому дворцу, минуя который и далее музей имени Ферсмана я входила в Нескучный сад. Царство минералов я ни разу больше не посетила. Снаружи ждали меня друзы освещенной листвы, уже не листва, а пещеры света, рассеиваемые движением сквозь и мимо них, это были его штольни, даль, открытая в глубину и ставшая глубиной. Земными родителями красоты были пространство и взгляд, близость и удаленность, передний план и фон создавались ими, но исполнялись светом. Свет исполнял эти простейшие параметры – и они становились, вмещая его, как что-то, чего не могло быть, но вот оно есть, чтобы з/наполниться, потому что, не з/наполнившись, не сможет быть.
Свет изменял субстанцию листьев, проводя их сквозь день. Июнь копил для июля влагу, иногда понемногу упуская, и предзакатный луч скоро залатывал, сваривал течь, а предзакатный ветерок подсушивал, и уже не было тяжелого дутого со слезой стекла в томленом свете ливневой ауры, но живой тихостью подрагивал не жгущий зеленый огонь.
Вся Земля смотрела на меня в этот миг, и Кирилл вместе с ней.