– Скажи, ты что-нибудь помнишь из нашей первой поездки на Байкал? Тебе ведь тогда было двенадцать…
– Конечно. Немного, но помню. Помню, как мы идем на моторке вдоль берега и вдруг за поворотом, на фоне синего неба – Шаман-скала… И тут мне брызги прямо в лицо летят, и я начинаю хохотать, сама не понимая почему, и папа такой довольный – он-то ведь понял, что это от счастья… Помню синее небо и синие горы над водой. Поселок помню, но хуже… Хужир! Вот как он называется. Папа пытался болтать с рыбаками…
– … Там был рыбзавод. Папа и упросил тогда одного из них провезти нас на моторке к мысу. Видишь, как много ты помнишь. А Святой Нос? Как ты рвалась познакомиться с нерпами?..
– Еще бы! Папа меня урезонивал – говорил, что они очень устали и отдыхают.
– А как в следующем году на Орон ездили? Горы там такие суровые…
– Кодар. Папа столько лет мечтал их увидеть, а выбрались мы туда в наше последнее лето перед Москвой. Мне больше Саяны нравились. Тункинская долина…
– А подмосковные обители вспоминаешь?
– Да. Бобренев монастырь, например… Зосимову пустынь…
– Тебе понравилась надвратная церковь, помнишь?
– Помню. И что сам монастырь такой маленький, бедный, сирый.
– Все они тогда были сирыми. У меня всякий раз подступали слезы…
– Папа за тебя переживал. Мне кажется, он не понимал до конца, зачем тебе это. Зачем смотреть на то, что причиняет боль? Я об этом тогда не задумывалась, для меня все это была просто красивая старина… А вот лавра совсем не понравилась, там была толчея…
– И мы отбились от папы, помнишь, ты все высматривала его берет…
– Да-да-да. А ты боялась, что его примут за шпиона из-за акцента и того, что он постоянно щелкает аппаратом!
Они засмеялись, через неловкость и с облегчением.
Я чаще всего вспоминаю Высоцкий и Введенский монастыри в Серпухове. Правда, не во время наших поездок с тобой и твоим папой, а как посещала их еще с матерью, когда их только-только позакрывали. Потом Иосифо-Волоцкий, уж очень живописно он расположен на двух озерах. Странно, помню лица тех детдомовских мальчиков, которым папа давал поснимать[11]
…И я их помню. Но все-таки чаще вспоминаю Бобренев. Особенно дорогу туда от Коломны, вдоль поля. Я даже с открытыми глазами могу увидеть, как папа стоит впереди на тропинке, ждет нас и улыбается.
Мать беззвучно заплакала, но Антонина – взгляд ее широко раскрытых глаз как будто остановился – видела не ее. Она, с ее фотографической памятью, действительно видела в этот миг отца, стоящего на фоне бледной голубизны окоема, вполоборота, и улыбающегося из-под ладони.
– Он всегда так быстро ходил, – продолжала она. – И никогда ведь нас не торопил. Стоял и улыбался. Может быть, ему нравилось ждать…
С этого места одна уже не могла говорить, а другая слушать. Сколько-то минут обе плакали, мать все так же беззвучно, Антонина – отрывисто всхлипывая. Она прекратила первая, резко, и, когда заговорила после недолгой паузы, ее голос был глуховат, но ровен.
– Я хочу написать о папе. У него ведь незаурядная судьба. И я хочу, чтобы о нем прочитали на его родине, допустим, опубликовать сначала в «Науке и жизни», а потом в каком-нибудь гэдээровском журнале – я и перевела бы сама.
– Да?.. Вот было бы хорошо. Сам он не позволил бы…
– Жаль, нельзя написать о том, что он крестился незадолго до смерти.
– Тебе правда жаль?
Удивление матери не обидело Антонину. Мать всегда вела себя так, чтобы муж и дочь не сомневались: ее вера – дело ее сугубо личное. Ни того, ни другую она не старалась «обратить», воцерковить, но что-то происходило без ее усилий, не только с первым, но и со второй.
Проснувшись в воскресенье, школьница Тоня никогда не заставала маму дома – та вставала и уходила засветло, «по хозяйственным делам», и действительно возвращалась всегда с батоном хлеба, или головкой сыра, или с чем-то подобным. К окончанию школы Тоня уже догадывалась, что это за «хозяйственные дела», но понимала также и чем грозит здесь ее излишняя доверительность в разговорах с товарищами и
О религии Антонина говорила за всю жизнь дважды, оба раза с отцом. Вопрос, вырвавшийся у матери и саму ее смутивший, подразумевал другое: тебе правда не все равно, что он крестился? И Антонина ответила по существу, отчасти ради того, чтобы мать это услышала.
– Ты не представляешь, как для меня важно, что папа под конец исповедовался и причастился. Да, сама я никогда не исповедовалась и не причащалась, но папа… Я всегда считала его таким спокойным, самым спокойным человеком на свете. И только когда он уже болел, у меня как пелена с глаз упала – я увидела, что он никогда даже на минуту не бывает по-настоящему спокоен. Поэтому для меня так важно, что Бог… или просто вера… я не знаю, как это происходит…
– Никто не знает… А ведь я тоже молилась, чтобы хотя бы в последние часы увидеть наконец его успокоенным.
– И мы увидели. Правда?..