Через почтальоншу в поселке быстро стало известно об этом книжном канале, и вот уже к заказу для себя добавлялся заказ чьей-нибудь жены, дочери или сына, а купюр теперь всегда было две. Однажды к Наталии обратился геолог из пленных немцев: ему позарез был нужен немецко-русский геологический словарь. Ждать эту редкость пришлось целый год, Хубер даже отпросился съездить за ним в райцентр на почту – груз явно не подходил для почтальонской сумки. В дальнейшем Хуберу удалось самостоятельно заказать кое-какую литературу из областного центра по системе «книга – почтой». Читать эти книги ему было удобнее у Наталии, чем во всегда чадной и шумной комнате общежития.
Он заходил к ней почти каждое воскресенье. Вопреки истолкованию окружающими, это было что-то вроде дружбы. Благожелательное отношение к Хуберу не потребовало от Наталии первоначального усилия – ведь ее не затронули тыловые будни, и никто из ее знакомых и родственников не воевал.
Порой совместный вечер выглядел так: Хубер листал только что полученную книгу, Наталия или тоже читала, или шила, но все же чаще они разговаривали, рассказывая друг другу о себе, а то и пересказывая прочитанное. Хубер расценивал это общение прежде всего как практику устной речи, пока не перестал отрицать, что услышанное всегда вспоминается ему после уже на немецком и долго владеет его мыслями.
Первое письмо от бывшего товарища по плену Хубер получил в 48-м. Тот писал, что на его запрос о Вальтрауд и Антоне Хаас из Международного Красного Креста пришел ответ, что те значатся среди погибших при бомбардировках Кемница. Хаас не знал, верить или нет: все, что ему было известно о местопребывании и перемещениях жены и сына в последние месяцы перед капитуляцией, исключало их гибель в Кемнице под бомбами. В начале 1950 года он, решив, что терять ему нечего, написал в МВД СССР с просьбой сделать соответствующий запрос МВД ГДР. Хубер мало надеялся, что его просьбу удовлетворят, – все-таки речь шла не о родственниках, однако спустя месяц получил ответ, со ссылкой на департамент полиции города Кемница, не противоречивший ответу Красного Креста.
К 1948 году он был единственным на руднике бывшим – таковым его теперь воспринимали – военнопленным и, главное, единственным квалифицированным сотрудником из числа бывших военнопленных. Хубер делил теперь комнату в бараке с четырьмя коллегами.
Часть денег, которые ему, как и всем пленным, платили за работу, он откладывал, сам еще не зная на что. Он просил у русских коллег книги и прессу на русском, для шлифования языковых навыков.
Хубер допускал, что в коллективе к нему будут привыкать долго, возможно, даже чураться его, и подготовил себя ко всему, что авансом оправдал как закономерное. И оказался совершенно не готов к противоестественному рутинному принятию вчерашнего врага, к равнодушной невозмутимости в отношении его даже у недавно демобилизовавшихся фронтовиков. Сыграло тут роль и его неучастие в боях на Восточном фронте, но второстепенность этой причины улавливалась из воздуха. Изредка, под давлением дурной минуты или алкоголя, кто-нибудь в горько-злобной тираде ставил Хуберу на вид «харчи», которые тот отбирает у граждан победившей страны, и жизнь как у Христа за пазухой, несравнимую с той, что влачит большинство этих граждан. Такие пени Хубер игнорировал, чтобы не накалять обстановку себе же во вред, но либо сам обидчик позднее, пусть и скупо, но извинялся за вырвавшееся сгоряча, либо его на месте осаживал, впрочем, мягко, как простительно забывшегося, другой русский. Хубер стерпел бы более частые и более агрессивные выпады, но люди вокруг чаще беспощадно и беспомощно срывались друг на друга, схватывались между собой, как бы огибая его. Вместе с тем при нем свары затихали, стоило кому-то хотя бы лишь взглядом указать на присутствие Хубера, – его стеснялись.
Обживаясь, всматриваясь и размышляя, Хубер дошел до парадоксального объяснения: свежесть памяти о войне, в чем он видел фактор злосчастный, но временный, работала не против него, а за. Пока война, коснувшаяся всех, кто окружал его, кого тыльной, тыловой стороной, кому дышавшая лицом в лицо, – пока война оставалась здесь своей, своим был и Хубер. Для них он был последышем войны, осколком войны и скороспелым памятником ей, принадлежностью ее ландшафта, чем-то досадно неизбывным и необходимым, ходячим свидетельством, призраком из плоти. Он вызывал нечто среднее между сожалением и жалостью. Он был чем-то между инвалидом войны и гримасой войны.
Когда Хубер увидел себя так, как видели его, он понял, что это гораздо более закономерно, чем ненависть, и обижаться не на что.