По форме праздники Свободы (15 апреля) и Закона (3 июня) сближает отсутствие религиозного аспекта, но различием между ними становится воинственная и пышная атмосфера второго. К тому же, не столько форма, сколько сама тема праздника в честь Симоно тревожит Робеспьера. Праздник Закона был не чем иным, как обманом, пишет он в своём "Защитнике Конституции": "Я заявляю: Симоно вовсе не был героем, это был гражданин, которого на его родине считали жадным спекулянтом предметами общественного продовольствия, стремившимся проявить против своих сограждан ту ужасную силу, которую гуманность, справедливость и даже закон запрещали применять и в слабой степени; он был виновен раньше, чем стал жертвой"[147]
. И даже если он был невиновен, продолжает он, празднование не стало бы от этого в меньшей степени ошибкой, ибо "целью общественных праздников не является опозрить народ". В поддержку своего выступления он публикует петицию, подписанную в частности кюре из Мошана, Пьером Доливье, который напоминает об испытываемых населением трудностях с продовольствием, сожалеет, что Симоно не был этим озабочен и настойчиво просит у Собрания милосердия по отношению к виновным. Не забывайте о народе! Очень немногие оценят это предостережение."Если бы он мог немного больше забывать о себе"
В начале мая "Революсьон де Пари" ("Парижские революции") рисуют живой портрет Робеспьера, как личности, вызывающей множество вопросов: он "стал проблемой, - утверждают они, - даже в глазах достаточно большого количества патриотов". Народное признание его изменило. В лоне клуба его гордость стала гордыней, его твёрдость – высокомерием: "Пары фимиама, который здесь возжигали для вас, проникли вам во все поры; бог патриотизма стал человеком, и разделил слабости человечества". Он стал слишком обидчивым, продолжает журналист; он слишком интересуется самим собой: "Если бы он мог немного больше забывать о себе! Сколь печально слышать, как он разоблачает всех от Лафайета до "Кроник" ("Хроники") [газеты Кондорсе]! Защитник свободы выступает в качестве инквизитора общественного мнения, когда это мнение направлено на него самого. Если верить ему, то только он, начиная с 14 июля, постоянно двигался по прямой. Не соглашаться с ним в том, что только он делал всё, что было правильно в ходе Революции, значит не быть хорошим патриотом".
Безусловно, журналист продолжает признавать в Робеспьере принципиального человека, но он сожалеет, что последний не соглашается на дискуссию, живо отвечает своим оппонентам и исключает их при необходимости из круга патриотов. Более того, он упрекает его в том, что тот находит удовольствие в народном уважении… Нет, уверяет он, Робеспьер не единственный, кто достоин Революции: "Каким бы хорошим патриотом вы не проявляли себя до сих пор, верьте, что он ещё больший патриот; те, например, кто им является так же, как вы, и кто этим нисколько не хвалится". В своём "Курье де кятр-ван-труа департаман" ("Курьере восьмидесяти трёх департаментов") бриссотинец Горса заходит ещё дальше: "Мы призываем г-на Робеспьера остерегаться самого себя. Мы его призываем убедить себя, что он не бог, он может иногда ошибаться". Все признают его моральный авторитет. Неподкупный иногда превращается в "народного идола", либо из честолюбия, либо по несчастью, если воспользоваться формулировкой Гаде. Разве некоторые клубы не установили в местах своих заседаний бюсты Петиона и Робеспьера?
В статье из "Революсьон де Пари" ("Парижских революций") одна фраза помогает разгадать подобную критику; она отмечает соблазн автобиографии, уже упомянутый ранее: "Берегитесь, вас не раз удивляли удовольствием говорить о вас или слушать, как о вас говорят". Начиная с его "Совета народу Артуа" (декабрь 1789), в своих произведениях, в своих речах Робеспьер регулярно возвращается к своему пути, набрасывает свой автопортрет, черты которого возрождаются вплоть до аррасских лет. Другие делают то же самое: Бриссо, Ролан, Дантон, но никогда с такой силой и с такой частотой.