— Ребята наши. Билет в лотерею выиграли, куда хошь по нему лети. Взяли да и отдали мне.
— А ты и рада, угнездилась! Не подумала небось, что оттуда и свалиться недолго…
— Хорошо доехала, Тимофей Ильич, как в санях. Раза четыре всего и опускались только — чаю попить да митинг сделать. Уж не гневайся, ради бога.
По улице шла Соломонида важно, не торопясь. Ребятишки за ней хвостом, бабы, завидев, каменно стыли в окнах, встречные мужики молча снимали картузы.
На крылечке одарила Соломонида ребятишек всех до единого конфетами, перекрестилась и вошла в дом. Не раздеваясь, села на лавку. В избе чисто прибрано, самовар на столе сияет, как солнце.
Пошутила:
— Уж не молодуху ли, старик, без меня завел?
Тимофей не остался в долгу:
— У Семки Даренова Парашку отбил.
— Молодец! Экую умницу да красавицу захороводил!
Сняла пальто, косынку, села опять на лавку, наглядеться на родные стены не может.
— Ну, мать, сказывай, как сыновья живут.
— Хорошо живут, Тимофей Ильич. К себе звали. Нечего, говорят, вам в Курьевке делать.
Тимофей усмехнулся сердито.
— Дураки. Куда я от земли поеду? Тут отцы наши и деды жизнь прожили. И нам тут умирать.
Стукнула вдруг на крылечке дверь, пробежал кто-то босиком сенцами. На пороге — Парашка. Схватилась за сердце, сама белая вся, еле дух переводит.
— Здравствуй, тетя Соломонида.
— Здравствуй, милая, — обняла ее Соломонида. — Спасибо тебе, мужика моего не бросила тут. Вот я тебе, умница, подарок привезла. Ребята послали.
Вынула из чемодана голубенькое платье и бросила молодайке на руки. Потом достала платок кремовый цветной с васильками.
— А это от Олешеньки. Сам для тебя и выбирал.
Парашка задохнулась совсем, слезы сверкнули у ней в глазах. Прижав платок к груди, выбежала вон.
Глянула Соломонида вслед ей, потом на мужа — тот не шелохнется. Вздохнула про себя: «Пень старый, и тут ему невдомек. Баба-то по Алексею, видать, сохнет который год!»
Проговорили весь вечер. Как спать ложиться, спросила Соломонида обиженно:
— Что же, отец, об Олеше-то не спрашиваешь?
И, не дождавшись ответа, укорила сквозь слезы:
— Ведь он — кровь наша родная. Чего уж сердце на него такое держать!
Опять ничего не сказал Тимофей.
Улеглась Соломонида и, словно сама перед собой, погордилась:
— Не узнать парня-то! Уж такой ли видный да красивый, такой ли умный да обходительный! Одет чисто, и разговор-то, слышь, у него городской. Ужо выучится — должность какую ни то дадут…
Повернулся Тимофей на бок.
— Пусть живет, как знает.
По голосу поняла Соломонида, оттаяло у мужа на сердце.
— А насчет колхозу-то надумал ли, Тимофей Ильич?
И, помня Васильевы слова, погрозила:
— Мотри, старик. Сейчас сам не идешь, а потом и на коленки встанешь, а не будут примать. У Советской власти терпенья не хватит дожидаться тебя…
Ничего не ответил Тимофей. К столу сел, уронил голову на руки, задумался. Да так и просидел до третьих петухов.
Утром напился чаю, к окну подошел, бородой поигрывает, на улицу все поглядывает. За тридцать лет изучила Соломонида характер мужний: «Надумал что-то!»
Хоть и знала, что не скажет, а не утерпела, спросила, когда из дому уходил:
— Куда наладился-то?
Голос хоть и сердитый, а сам шутит:
— Все бы ты знала, греховодница!
Только вышел, кинулась Соломонида к окну. Идет Тимофей Ильич по улице, руки назад закинул, бороду кверху держит, торопится куда-то.
Повернул к колхозной конторе и стал подниматься на крутое крыльцо.
Перекрестилась Соломонида:
— Слава тебе, господи, наставил мужика на путь истинный!
ХУДАЯ ТРАВА
Вдоль длинного состава, стоявшего в тупике, два конвоира провели высокого бородатого человека в добротном романовском полушубке и круглой мерлушковой шапке. Он покорно шел между ними, печатая на мягком снегу узорные следы подшитыми валенками.
У одной из теплушек все трое остановились. Белобровый узколицый красноармеец, сидевший с винтовкой на тормозной площадке, спрыгнул на землю и, путаясь в длинной шинели, быстро подошел к ним.
— Принимай, Кондрашкин. Приказано в седьмой, — сказал ему скуластый краснощекий конвоир, доставая из-за пазухи какую-то бумагу и заглядывая в нее. — Бесов Яков Матвеевич.
Кондрашкин с трудом отодвинул тяжелую дверь вагона.
— Влезай!
Заключенный сначала сунул в дверь небольшой полосатый мешок, потом, опасливо придерживая его левой рукой, схватился правой за скобу и легко прыгнул в вагон.
— А-а-а, Яшка Богородица, угодничек божий! — насмешливо приветствовал его кто-то с верхних нар. — И ты с нами клюкву собирать?
Не ответив, Яков долго топтался около двери, приглядываясь, куда бы сесть.
Он и в самом деле походил на угодника, словно на заказ писанного в старину владимирскими богомазами: нос у него был тонкий, длинный и печальный, а большие голубые глаза с редкими ресницами огибались правильными полукружиями черных бровей. Узенькая жидкая бороденка картинно завершала в нем образ смирения и кротости.