— Что это у тебя, Андрей Иванович, уши-то на картине красные, будто их надрали?
Андрей Иванович почесал загривок, смущенно оправдываясь:
— Стало быть, художнику так потребовалось, я тут ни при чем.
Но вдруг улыбнулся виновато и признался:
— А знаете, о чем я думал, когда Парашу слушал? Вот, думаю, колхоз-то свой мы считаем чуть ли не первым в районе, а как поглядишь на передовые колхозы в других районах и областях, так и выходит, что хвалиться-то нам нечем и задаваться нечего. Много еще сделать нужно…
Мне хотелось пожать ему руку. И за то, что не унизился он до слепой, мстительной ревности, зная наши отношения с Парашей; и за то, что не боится правды; и за то, что так верно понял и выразил идею образа, прототипом которого является. Но я постеснялся протянуть ему свою руку из-за проклятой своей робости. А Савел Иванович уже смотрел мой пейзаж.
— Слушай-ко, Андрей Иванович, — обрадованно сказал вдруг он. — Искали мы с тобой делянку, где лес для скотного двора взять. Погляди-ко, около вырубка-то какие сосны вымахали! Лучше-то леса и не найдешь.
— Да ведь не дадут нам его.
— Как не дадут! — удивился Савел Иванович. — Лес-то этот местного значения…
Меня обдало холодом от такого утилитарного отношения Савела Ивановича к моему пейзажу. Но надо быть справедливым. Разве нет у нас профессиональных критиков, которые замечают в пейзаже, прежде всего, какой изображен на нем лес — госфондовский или местного значения?
В конце дня зашел ко мне Кузовлев. Узнал себя в картине сразу.
— По лбу вижу, что это я, — объяснил он мне.
Я как раз прописывал на картине его лицо и спросил:
— А вы о чем тогда думали?
Он поднял к потолку глаза.
— Не помню что-то, Алексей Тимофеич.
— Я тут все дни о сыне думаю, куда его пристроить. Хотелось бы мастерству какому-либо обучить. И решил вот в ремесленное отдать. Как вы на это смотрите?
— Что ж, дело хорошее!
— Наверное, и на крыльце я об этом думал. Ну и еще о пшенице. Худо она растет у нас. Вот и добираюсь своим умом, почему же она не растет: влаги ли ей маловато или же по другой какой причине… Да только без толку все. Кабы агроном я был, тогда другое дело!
Я подарил ему этюд, который просила Настасья. Выругав ее опять, он бережно завернул этюд в газету и унес домой.
Приятно удивил меня Михаил. Он долго сидел перед картиной, озабоченно посвистывая. Круто встал вдруг, теребя кудри, с завистью вздохнул.
— Молодец, Алешка. А я вот задумал одно дело, да ленюсь все…
— Какое дело-то?
Рассказав, что давно уже конструирует оригинальный двигатель, он как-то приуныл сразу и ушел. Я был рад, что вызвал у него творческую зависть.
С каждым днем картина моя продвигалась к концу. Я уже отделывал фигуры, особенно много трудясь над лицами и стремясь каждому характеру дать и внутреннюю глубину, и яркую индивидуальность.
Не осталось у меня и следа прежних бесплодных, мучительных раздумий и сомнений. Теперь я твердо знал, что и как делать. Я видел назначение своей картины и верил, что она нужна людям.
Давно не творил я так радостно!
Чуя уверенность в хозяине, розовый конь мой снова перешел с мелкой рыси на скок, стремительно полетели навстречу короткие дни.
В картине, однако, не было еще главного образа. Но сколько я ни уговаривал Парашу позировать, она отказывалась наотрез.
— Нет, нет, Алешенька! Ни в жизнь не пойду теперь. Как я дяде Тимофею и тете Соломониде в глаза буду глядеть? Украла ведь я тебя у них, как воровка последняя.
Она не знала, конечно, о нашем разговоре с отцом и о семейном совете. Я тоже ничего не говорил ей об этом, потому что сам еще не знал, что делать. Следовать совету отца мешала неизжитая обида, но и потерять второй раз Парашу я уже не хотел. Если бы Параша потребовала от меня определенного решения, я так долго не раздумывал бы. Но она ничего не требовала.
В воскресенье, когда отца не было дома, она все же пришла ко мне на часок. Я быстро вылепил на холсте ее фигуру, но справа образовалась в картине пустота. Это был мой просчет в композиции, из-за которого могла теперь рассыпаться вся картина.
Я положил кисти и озадаченно сел перед картиной на стул. Что же делать? Перегруппировать все фигуры? Писать все заново?
И вдруг мне пришла в голову простая и естественная мысль:
— Я тут мальчишку около тебя, Параша, напишу. Вот, представь, приехала ты с Выставки. Сынишка твой на улице в это время гулял, как увидел тебя — кинулся на крыльцо, сел с тобой рядом. Наскучался, жмется к матери.
У Параши брызнули вдруг слезы из глаз. Закрывая мокрое лицо рукавом кофты, она со стыдом и укором сказала:
— Мне живого от тебя надо, а не картинку…
…Алексей сладко потянулся, зевнул и, не отрывая головы от горячей подушки, приоткрыл глаза. Словно возмущаясь, что он так долго спит, за окном неистово тарахтела и прыгала на вершине березы синеголовая сорока в чистом белом передничке.
На пол светелки почти отвесно спускались с подоконника желтые солнечные брусья. Значит, время перевалило уже за полдень.
«Да ведь сегодня же воскресенье! — обрадованно вспомнил Алексей, увидев безмятежно спящего брата. — Никогда нас мать по праздникам рано не будила!»