Минуту спустя раздались аплодисменты. Карбуро появился на площадке, показывая знак победы, составленный из двух пальцев. Его сопровождала пара руководителей “Эрри Батасуна” и несколько членов совета из того же идеологического крыла. Горка мельтешился перед ними и щелкал своим аппаратом. На самом деле именно он первым поднялся на трибуну. С камерой в руке сначала поднялся, потом спустился, отошел подальше, вернулся поближе, и никто не обращал на него, человека-невидимку, никакого внимания. Он заснял всех, кто выступал перед микрофоном. А также алькальда, который не выступал, но на митинге присутствовал. И того типа, который танцевал аурреску, и чистулари, который что-то сыграл на своем инструменте. И конечно же Карбуро, взволнованного, благодарного, толстого, в клетчатой рубашке, с поднятым вверх кулаком. Со слезами на глазах он вспоминал товарищей, которые все еще томились в тюрьмах или, как он выразился, в тюрьмах уничтожения, устроенных государством. Опять аплодисменты,
Потом все встали и запели
Около сотни ребят проводили Карбуро до таверны “Аррано”. Под аплодисменты и крики
– А ты что, ужинать не останешься?
– Меня ждут.
Он долго читал. А когда колокол пробил полночь, погасил свет. Вскоре пришел Хосе Мари:
– Ну что, видел меня?
– Не пойму только, какого хрена вы закрывали лица, если вас все равно все узнали.
– А ты нас снял?
– Да, один раз, когда вы только явились, но, скорее всего, вышло тогда неважно, потому что вы слишком быстро бежали. Десять, а то и двенадцать раз – пока жгли флаг, и еще несколько, когда уходили.
– Надо как можно скорее проявить пленки.
– Остается надеяться, что тип из фотолаборатории не донесет на нас в полицию.
Хосе Мари несколько секунд молчал. В темноте сверкнул огонек его сигареты.
– Тогда я его убью.
40. Два года без лица
Она не помнила, когда в последний раз видела себя в зеркале. Кажется, это было в гостинице в Кала-Мильор. А где же еще, если не там? Она попробовала восстановить в памяти гостиничный номер. Две кровати, сдвинутые вместе, самая необходимая мебель, стены, оклеенные обоями. Все как и должно быть в недорогом отеле. Место для того, чтобы переночевать, и мало для чего еще. Даже без вида на море. Зато там имелась маленькая комнатка с туалетом и душем, где над раковиной висело зеркало без рамы. Когда она посмотрелась в него? Перед тем как они с Айноа отправились в Пальму? Иного варианта быть просто не могло. Аранча с детства привыкла тщательно следить за собой. Не потому, что к этому приучала ее мать – хотя и потому тоже, – просто ей самой нравилось нравиться и знать/чувствовать себя привлекательной. Аранча была по-настоящему красивой девушкой. Как считала Мирен, самой красивой в поселке. Как считал отец, самой красивой на свете. С таким лицом и такими волосами она не могла не быть кокетливой.
Двадцать с лишним лет назад, когда Гильермо еще только начал ухаживать за ней, он сказал:
– Какая же ты красивая! Ну как можно жить с таким красивым лицом?
– И это лицо, и все остальное достанутся тому, кто меня полюбит.
– Значит, они достанутся мне, потому что так любить тебя, как люблю я, вряд ли сумеет кто-нибудь другой.
– Это мы еще посмотрим.
Ни в больнице в Пальма-де-Майорке, где ей обрили голову, ни в Институте Гуттмана за много месяцев лечения Аранча ни разу не видела себя в зеркале. Но об этом никто не знал – ни врачи, ни медсестры, ни санитарки, только я одна. Проезжая в своей коляске мимо стеклянной двери, она спешно зажмуривала глаза, потому что ни за что не желала узнать, как сейчас выглядит. Почему? Она поставила перед собой цель – изо всех сил постараться выздороветь, и была уверена, что, увидев себя в зеркале, совсем раскиснет.
Поначалу ее слушались только веки. Аранча все слышала, все понимала и все помнила, и ей хотелось говорить/отвечать/протестовать/просить, но она не могла. Не могла даже чуть раздвинуть губы. Питание она получала через отверстие вот тут, в животе. Аранча, Аранча, ты вся превратилась в мозг, заключенный в бесполезное тело. Вот чем я была. И в снах она видела себя закованной в средневековые доспехи, которые не позволяли ей разговаривать и двигаться, однако забрало было поднято, чтобы не закрывало обзора. Кошмар. Видела она хорошо, но себя видеть отказывалась. Наверняка я сейчас ужасно некрасивая: слюни пускаю, лицо перекошено, но тогда, как она часто думала, лучше уж умереть.
– Почему ты закрываешь глаза?