— Так в чем же дело? Пусть я не тот, какой был в Благовещенске. Все люди меняются. Но ведь я с тобой. И я стараюсь, обживаю, как могу. Или ты считаешь, не стараюсь?
— Ну, в этом смысле мне за тобой не угнаться.
— Ага, значит, признаешь, что мне Москва дается лучше? Тогда почему же ты не слушаешь моих советов?
— А разве ты давал мне советы?
— Еще сколько! — сказал я. — Кстати, исчезновение лыжных брюк можешь считать одним из них. И вот это длинное зеркало, что я привинтил в коридоре, — тоже совет. Я хочу, чтобы, когда ты, не расшнуровывая, снимаешь свои бахилы, свои роскошные ботинки «Прощай, молодость», чтобы в этот момент ты видел свой стройный силуэт. Свое пузо, извини. Никогда у тебя этого не было. Посмотри на себя — ни одни штаны до конца не застегиваются. А зубы? Запомни: с сегодняшнего дня я больше не буду покупать котлеты. Только лангеты! Причем, железные. И я уверен, что ты тогда наконец пойдешь в поликлинику и…
— Да, я пойду и куплю мясорубку. Ты прости, пожалуйста, как-то мы все время сползаем в сторону. Ботинки, зубы… Не понимаю, почему тебя так волнуют мои зубы?
— Почему? — Я прямо захлебнулся от злости. — Да потому, что ты дошел до последнего! У тебя же пахнет изо рта, — вдруг соврал я.
— Не может быть! — В глазах у него мелькнул испуг. — И что же, всегда, постоянно?
— Не знаю. Спроси у этой своей…
Имелась в виду папина приятельница Вера Петровна — бывшая не то певица, не то танцовщица. И притом настолько уж бывшая…
— Нехорошо. Надо что-то делать. — И вдруг он улыбнулся. — Надо купить хвойный эликсир.
Да, опять не удалось мне разозлить его по-настоящему. Какой-то он…
— Слушай, а может, ты болен? — Меня вдруг как осенило. — Просто болен — и все?
Папа не отозвался. Он стоял у окна и смотрел в стекло:
— Какая ночь, а!
Когда в доме свет, нельзя видеть, какая ночь на дворе. Но он душой, очевидно, витал где-то там…
— Знаешь, — сказал он, не оборачиваясь, — кажется, первый раз в жизни я понимаю, что такое настоящая некоммуникабельность. Вот ты сейчас говоришь все очень разумно. Просто чрезвычайно. Но ко мне лично это никакого отношения не имеет. То есть имело бы, конечно, и даже очень, если бы не одна маленькая, простая фраза: «А зачем?» Вот у меня на тумбочке три, а может, и четыре месяца лежит прекрасная книга. Я мог бы читать, получать удовольствие. Но я беру ее в руки и вдруг думаю: а зачем?
— То есть, как — «зачем»? А зачем вообще жить?
— Тоже интересный вопрос… Знаешь, ты только не горячись и не пугайся. Я если и болен, то не смертельно. Просто у меня какой-то очень трудный период жизни. Может, я вынырну из него, а может, он так и останется для меня нормой. Тут ничего трагического нет. Просто если мне суждено жить так, значит, надо к этому приспособиться, найти какие-то отдушины… Глупо, конечно. Вот, скажем, Костя перестал нас приглашать к себе…
И тут меня совсем уж взорвало.
— А ты что же считаешь?! — Я даже вскочил и забегал по комнате. — Ты думаешь, что после того вечера, после того дня рождения, где тебе почему-то взбрело в голову быть тамадой, Костя будет еще приглашать нас к себе? Неужели ты до сих пор не видишь, кто он есть — твой старший сын? И какой дом он себе строит потом и кровью?
— Не понял! — Папа подвинулся ко мне вместе с креслом. — Что ты имеешь в виду?
— А то я имею в виду, что ты у него сидел на мебели почти красного дерева, слушал «Грюндиг», а не какую-нибудь «Ригонду». А кто был за столом? Ты вспомни Костину компанию. Это же львы, светочи! Можно сказать, цвет современного троглодитства. А ты? Да когда ты вылез с этими своими бананами в ушах, я сам чуть в обморок не упал. «Ах, это не бананы, это, видишь ли, огурчики».
— И все равно не понял! — Папа тоже встал, и мы оба заходили по комнате. — Начнем с того, что анекдот прекрасный. Надеюсь, ты не будешь отрицать?
— Прекрасный, прекрасный! Могу согласиться, если тебе так угодно. Но разве кто-нибудь смеялся? Смеялся там хоть один человек? А! Этот скульптор с перекошенной рожей. Так он смеялся не над анекдотом, а над тобой. На нем же прямо плакатными буквами было написано: «Господи, откуда, из какой моли выскочил этот нафталинный чудак?» А, да что там говорить…
Внутри у меня до того разбушевалось, что я как-то неосознанно пошел в кладовку и допил там папин коньяк.
— Понимаешь, — сказал я возвратившись, — дело все в том, что даже юмор теперь другой. Совсем другой. А уж в Москве, в этих компаниях, — тем более.
— Так уж и совсем!
— Да! Как бы тебе объяснить…
— Лучше всего я понимаю на примерах.
— Пожалуйста, — сказал я. — Вот пример. Загадка. Висит груша, нельзя скушать. Это что? Не знаешь? Это тетя Груша повесилась.
— Повесилась?
— Да.
Папа смотрел на меня, смотрел — и вдруг захохотал. Он смеялся долго и так громко, что у него покраснела шея. Это было неприятно. Смех у него был какой-то… Чтобы поскорей переключить его, я сказал:
— Слушай, ты в телепатию веришь? В левитацию?
— Нет. — Он сразу перестал смеяться. — А что?
— А в телекинез? В экстрасенсов?
— Нет, конечно!
— А во что ты веришь? В таблицу умножения?