Домой я ехал в прекраснейшем настроении. То есть в таком замечательном, что чуть не угодил под грузовик. Надо же — «белочка»! Это он Веру Петровну так зовет.
…Помню свою первую встречу с Верой Петровной. Первую и, можно сказать, единственную. Я тогда вернулся со службы. Костюм у меня был, папа купил к моему приезду, но мне хотелось пофорсить, и я долго носил свою сержантскую, отлично подогнанную форму — без погон.
— Надел бы ты сегодня костюм, — как-то сказал папа. — Тут, понимаешь… Как бы тебе объяснить? В общем, я хочу, чтобы мы пошли в гости к одному человеку.
«Черт возьми, — подумал я. — Ничего не меняется».
— А как ее зовут, этого человека?
— Я вас познакомлю.
Мне вдруг ужасно захотелось в точности повторить сцену, бывшую некогда в Благовещенске. Там мы тоже ходили к «одному человеку». Я вспомнил свою тогдашнюю реплику и повторил ее:
— Ты хочешь, чтобы я ей понравился?
Но папа не уловил юмора положения. Как видно, он был слишком озабочен предстоящим визитом.
— Во всяком случае, буду рад, если у вас сложатся приемлемые отношения.
Вера Петровна нас ждала. Стол был накрыт по всем правилам. Она здорово нервничала, мне это сразу передалось.
— Кушайте, кушайте…
— Я кушаю, кушаю…
Короче, собеседники из нас получились нулевые. Выбраться из этого мы не могли. Поэтому папе одному пришлось держать площадку. Сначала он с веселой обстоятельностью рассказывал ей про меня, и я кивал. А потом — мне про нее, и она кивала.
— Да вы кушайте, кушайте…
— Я кушаю, кушаю…
В чем наше расхождение с папой? В том, что он, как я понимаю, считает себя старым. А я вообще всех людей считаю молодыми. Его уж и подавно. Ну что такое под шестьдесят в наше время? Смешно! Знал бы он, на каких красотках я не раз и не два женил его в своем воображении!
Я посмотрел на Веру Петровну, и мне вдруг так тоскливо стало. И такая неприязнь к ней возникла. И такая жгучая жалость. Мятое, старательно раскрашенное лицо. А на нем: «Смотрины!.. Не прохожу!..»
Ну зачем? Зачем, спрашивается, нужно показывать ее мне? Да живи ты с ней, сколько заблагорассудится. Или с кем другим. Но папа так не может. А, ладно! В конце концов я выпил, и мне полегчало…
— И мне, пожалуйста!.. — Вера Петровна потянулась со своей рюмкой.
Я налил ей доверху. Пускай. Ей тоже надо.
— За знакомство!
Через минуту или две она совершенно осоловела. Папа тоже был в некотором градусе. За столом возникла та легкость, когда самое время кому-нибудь сесть за пианино или взять в руки гитару. Гитара появилась в руках у папы. Он дернул одну струну, другую.
— А ты так и не научился? — сказал он мне.
— Не-а!
— Напрасно! — сказала Вера Петровна. — Это… Вот… Если хотите, я вам что-нибудь спою.
— Конечно, хотим! — сказал папа, сурово глядя на меня.
— Очень, очень хотим! А у вас какой репертуар? Классический?
— Вообще-то романсы, — сказала Вера Петровна. — Но для вас… — Гитара в ее руках издала какие-то знакомые звуки. — И хотелось бы, чтобы мы все вместе. Вот так я сделаю рукой, а вы подхватите. Слова простые: «Хотят ли русские, хотят ли русские…»
— А, это мы знаем! — сказал я.
И тут началось. Вера Петровна пела. Даже неплохо, наверное, только очень старательно. А мы с папой тоже старательно, по ее команде, вскрикивали.
…Я вдруг мысленным взором увидел себя и папу в тот далекий вечер. Больше всего мы были похожи на двух бездомных псов, которые подавились одной костью — и ни проглотить ее, ни выплюнуть. Вот Вера Петровна взмахивает белой, веснушчатой рукой, а мы послушно взвываем: «Хотят ли русские, хотят ли русские…»
Где-то на третьем куплете я увидел, что еще чуть-чуть — и папа не удержит в глазу большую мутную каплю. Тогда я встал со стула и тут же грохнулся на пол. Как вязанка дров.
Они оба заохали, забегали вокруг меня, и вся музыка кончилась.
Когда мы шли домой, папа крепко держал меня под руку.
— Тебе нельзя столько пить, — сказал он. — Я в твои годы…
— А я еще раньше! — перебил я его. — Слушай, зачем тебе это? Для чего? Только потому, что близко? По территориальному принципу?
Папа долго молчал.
— Знаешь, — сказал он, — это я объясню тебе как-нибудь потом. Со временем. Ты не возражаешь? — И лицо у него было такое грустное, измученное…
Чудак папа. Лучше бы он мне ее не показывал. И даже не рассказывал ничего о ней. Просто сел бы со мной дома, выпили бы по стакану чаю, и он сказал бы:
— А знаешь, я называю ее белочкой!..
Белочка. Это надо же!
Я мчался на своем мопеде, и настроение у меня было такое хорошее, лихое, что просто так, для удовольствия, я проскочил между двумя встречными самосвалами, которые, ревя моторами, пытались обогнать друг друга.
«Торопятся, — подумал я. — Их где-то ждут…»
Меня тоже ждали. Из двери гаража лился свет.
— Как хорошо, что ты здесь! — закричал я. — Если бы ты только знал, как все прекрасно!
Стас сидел, постелив на верстак газету. В руках у него был какой-то мятый, раздерганный журнал.
— Прекрасно, да? — сказал он. — Ну-ка, иди сюда!
Не дожидаясь, он подошел ко мне сам и, взяв за грудки, с силой грохнул спиной об стенку. Сверху с гвоздя сорвался какой-то гремучий таз.