Огонь с треском занимался повсюду, как будто лопалась перезревшая скорлупа гигантского ореха. И носилки с Бахарем Правотархом обнимали огненные тонкие руки или лепестки. Хорт трубил:
Костер уже пылал с яростью, пламя гудело, пожирая сухие дрова, обнимая Бахаря тело. И на лицах светились рдяные знаки, казалось, сейчас и власы, бороды вспыхнут. Люди чуть отступали, иные прикрывались рукой, как бы успокаивая пламя, отворачивая его. И Спиридон мыслил, что так-то хоронить лепше, нежели засовывать покойника во сыру землю. Пламя-то лепше, чище, красивее…
И уже в сумерках начались поминки; прямо тут же, на траве, подле чадящего костра, расстелили рушники, наставили на них корчаг с питьем, разложили хлебы, кашу в мисках, мясо, рыбу, и первому поднесли чашу с брагой Хорту, потом Мухояру, и тогда уже все начали есть и пить. Спиридон тоже отпробовал и браги, и кушаний этих. Слушал разговоры о Бахаре Правотархе, о том, как он излечивал мужиков и баб да ребят малых, а еще умел сказки сказывать, потому его и звали так-то: Бахарь.
И как над лесом появился месяц, Спиридон и вспомнил пение Хорта про небесное плавание того Бахаря, и он уже не мог оторвать взгляда от этой однодеревки сияющей…
А утром они и сами отплыли, не по небесной реке пока, а по Днепру. И дали им с собой муки, сала, а Хорту еще подарили хорошо выделанную овчинную безрукавку, расшитую красными травами и желтыми птицами. Не хотели и отпущать, мол, живите с нами да будем молиться, как прадеды, и где-нибудь укромное капище содеем. Больно глас и вид Хорта им пришлись по сердцу. Но Хорт с благодарностью отказался, говоря, что у них другое назнаменование[327]
. А какое именно, не молвил.Мухояра на тризне мужики и ребята тоже пытали, мол, куды вы и зачем? Так он баил потом на лодке. Да дед так и не сознался. А сам выманивал про верх Днепра, про колодезь трех рек. И баили ему, что точно, есть колодезь, есть!
Есть!
…И оттудова те три реки и стекают. Да сам никто не видал, а только от дедов-прадедов слыхали. И этот колодезь, как цвет папоротника, не всем и не всегда открывается. Но зато у счастливца враз все болячки проходят, коли изопьет он из того колодезя водицы, а то и окунется в нем по самую макушку. У старого глаза деются как у птицы сокола. Расслабленный начинает гнуть подковы. Бесплодная рожает, и все такое.
Спиридон слушал речь Мухояра во все уши, как говорится. Значит, правда? И неспроста все было? Ведь сколько уже дней и ночей они на Днепре, и чаяния Спиридона – то лед, то пламень. И все чаще лед и есть. А тут вдруг все растаяло. Будто они приблизились к какому-то великому жару, хоть и к солнцу самому… И так бы и вспыхнуть на огне том, аки Бахарь, да возвернуться другим, сильным, ладным, с речью под языком. И тогда бы Спиридон спел мужикам и бабам да девкам с ребятами в Вержавске такую былину-забобону, что и Ермила Луч бы подивился. Спиридон даже тихонько засмеялся, представив лица вержавских, а пуще всего светлое полноватое лицо мамы Василисы да конопатое личико Светохны… Но и смуглое лицо Гостены ему тут же вспомнилось… И он не мог решить, для кого больше ему хочется спеть, для Светохны али для Гостены.
Прошли они мимо речки, что уводила на волок, по рассказам жителей той веси, где сожгли Бахаря. Там где-то на этой речке повыше была еще одна весь, жители коей и таскали грузы и ладьи на Вазузу, чтоб те доплыли до Волги, уходящей к восходу и дивным заморским градам, откуда и тот давний Арефа Вертоградарь[328]
, как его называл сам с собою Сычонок, изошел. И Спиридону вдруг так захотелось по ней и пойти и увидать ту небесную Волгу и дальние грады, моря.Но Хорт неукоснительно выгребал на самый верх Днепра. Иной раз им уже приходилось в воду соскакивать, днище царапало по камням и пескам отмелей. Чудно то было. Большой Днепр, богатырь, превратился в какого-то призрачного младенца не младенца, а мал