Судя по описаниям, «помогающее поведение», как сегодня его называют социальные психологи, — характерная черта дореволюционного крестьянского труда и быта. Из современников в распространенности «помочи» открыто сомневался разве что Головин: «Мы решительно недоумеваем, из-за чего некоторые публицисты приходят в восторг по ее поводу. Все, что мы узнаем об этом якобы живом проявлении общинной солидарности, напротив, показывает его крайне мизерные размеры»[2-82]
. Поскольку количественной оценке масштаб взаимопомощи не подвергался, этим мнением, полагаем, можно пренебречь. Тем более, вернувшись к теме в конце книги, автор признает, совместная жизнь «связывает мелких хозяев общими нуждами и выгодами, сдерживает эгоистические инстинкты и обеспечивает помощь слабым, то есть вдовам, сиротам, больным, увечным и старикам. Другими словами, мир представляется какою-то богадельней»[2-83].Заведением для призора дряхлых и неисцелимых нищих — так, по В. И. Далю, в то время толковали «богадельню» — община, разумеется, не была. Но опеку над своими членами выполняла исправно. Более того, она возникла и просуществовала так долго именно потому, что обеспечивала не просто порядок, но и сохранность жизни попавших в беду соплеменников. Мир не «представлялся» Божиим домом — приютом, он был им. Для своих. «Самое главное в обществе, — точно подметил историк русского языка и культуры В. В. Колесов, — общность миросозерцания, культуры, того неуловимого духа свойственности, который определяется важным словом
Притяжательное местоимение «свой» («свои») имплицитно включает позитивно окрашенную пространственную категоризацию окружающих людей на основе родства и тесной связи с ними[2-87]
. «Свойство» — отношения супругов с кровными родственниками друг друга и между ними самими. Став «свояками», люди магически перестают быть «иными», «чужими» и на какое-то время превращаются в «Мы». «Не свой», «другой» — находящийся вовне близкого круга, привычного, безопасного, родного. «Чужой» — «тот, кто приходит извне»[2-88].Свое/не свое (иное, чужое) лингвист О. Н. Трубачев называет «универсальной культурной дихотомией»[2-89]
, подчеркивая: фундаментальная архаичность«Свои» как объекты помощи не были равноценны: охотнее поддерживали попавших в беду родственников, близких соседей, давно знакомых, увечных, малолетних сирот, «старых дряхлых бобылей», вдов. Словом, родных и явно обездоленных. И все же «табели о рангах» для проявления соучастия не существовало. В чрезвычайной ситуации — пожар, засуха, утрата кормильца, болезнь, падеж скота и т. п. — на действенное сострадание мог рассчитывать любой член общины. Пожар помогали тушить и бедным, и богатым, и не только потому, что огонь грозил перекинуться на собственные постройки. Почему же? Достоверными сведениями о мотивации крестьянской взаимопомощи мы не располагаем. Гипотетически можно вспомнить о свойственной людям способности сострадать потерпевшим бедствие, рождающей инстинктивное желание, а иногда и деяние помощи, избавляющих другого, а тем самым и себя самого от тягостных переживаний. Установлено, например: дети на втором году жизни по собственной инициативе утешают расстроенного незнакомого человека[2-92]
. И это далеко не единственное научное свидетельство детской отзывчивости[2-93]. Ее разновидности — эмпатию, эмоциональный резонанс, сострадание, альтруизм, героизм, самопожертвование — настойчиво и небезуспешно психологи пытаются обнаружить и у взрослых[2-94].