Эти умозаключения — не истина в последней инстанции. Но и не оговор. Трагическая память о продразверстке времен Гражданской войны. Чрезвычайные меры по хлебозаготовке в 1928 и 1929 гг., сопровождавшиеся арестами, конфискацией зерна, скота, инвентаря. Массовый голод 1932/33 гг. Начало 1933 г. — роспуск колхозов, не выполнивших план, с конфискацией имущества. 1934 г. — введение мясного и молочного налогов на колхозы и отдельные дворы, включая не имеющие скота. Обида на предпочтение властью рабочих. Массовый исход молодых мужчин в города: «за период 1928—1932 гг. из деревни в город переселилось в общей сложности около 12 млн человек»[4-10]
. 25 тысяч городских коммунистов и комсомольцев, мобилизованных в 1929 г. на коллективизацию села, необходимыми умениями часто не обладали, а пылкая убежденность «чужаков» производственных успехов не гарантировала. Учитывая названные обстоятельства, трудно ожидать, что продовольственное благополучие Отечества могло стать коллективным и личным приоритетом вдохновенного и эффективного деревенского труда.Мировоззренческому и поведенческому единению колхозников препятствовала и спровоцированная коллективизацией и раскулачиванием междоусобица. Конфликты между выселенными из собственных домов бывшими кулаками, которых по степени общественной опасности разделили на категории в начале 30-х гг., и экспроприаторами, нажившимися на чужом имуществе. Борьба соперничающих группировок за контроль над ключевыми постами в колхозе. Обострившееся во второй половине 30-х гг. неприятие сельских стахановцев, настойчиво позиционировавшихся в качестве «ролевой модели» колхозника. Критическое отношение к застрельщикам коллективизации из бывших солдат, отходников и крестьян, обедневших вследствие неумелости, лени, пьянства. Повсеместно распростанившаяся среди крестьян практика доносов и жалоб властям друг на друга и на начальство — явное свидетельство психологической разобщенности односельчан, воспринимающих ближайшее окружение не как соратников в строительстве общего будущего, а как конкурентов в борьбе за выживание. Словом, деревня этого времени явно не была местом, где мог появиться и не захиреть социальный агрегат, способный и желающий сказку сделать былью. Для всех.
Город 20-х гг. прошлого века — более благоприятная среда возникновения добровольных общественных объединений, провозгласивших цель служить Отечеству. Логика требует, чтобы к ним были отнесены и те, для которых служением было противодействие и даже ниспровержение существующей власти. «Поданным ОГПУ, в 1924 г. было отмечено 313 террористических актов, в 1925 - 902, в 1927 - 901, в 1929 - 8278. В 1929 г. было ликвидировано 7305 контрреволюционных образований»[4-11]
. Представляли ли они серьезную угрозу коммунистическому режиму? Подождем ответ от историков спецслужб. Прецеденты Февральской и Октябрьской революций у членов «контрреволюционных образований» могли рождать надежды на повторение успеха. Поводов для протеста, в том числе вооруженного, советская власть давала множество. Об этом сегодня немало написано. Тем интереснее понять, кого и почему она устраивала и даже вдохновляла настолько, что на поддержку ее общественных инициатив не было жаль всегда дефицитного свободного времени.Эмоциональный камертон уличной жизни больших и малых городов того периода — пролетарские праздники. Учрежденные властью и потому для части горожан обязательные, они были непредписанно популярны у самых широких слоев: пришлого люда, городских низов, беспартийной интеллигенции... По оценке Булдакова, эти праздники — прежде всего годовщины Октябрьской революции — приучали граждан нового государства жить в воображаемом мире, под который выстраивалась реальность. «Создавалось пространство новых жизненных форм, призванных определить будущее. И шел этот процесс скорее снизу, нежели сверху: праздник — это суррогат невозможного «чуда»[4-12]
. Митинги, шествия в честь дня революции как ритуальная реинкарнация мечты о социальной справедливости для всех и каждого? Возможно. «То была эпоха утопий. Политические лидеры предавались утопическим иллюзиям, так же как многие рядовые граждане, особенно среди молодого поколения. В век скептицизма трудно постичь дух того времени, ибо утопизм, как и революция, не поддается доводам рассудка. Как мог кто-то серьезно верить в светлое будущее, совершенно отличное от печального прошлого и сумбурного настоящего? Трудность понимания еще увеличивается из-за огромной дистанции между утопической мечтой и советской реальностью. Появляется соблазн отмахнуться от этой мечты как от обычного обмана и камуфляжа неприглядной действительности, тем более, что утопическая риторика, среди всего прочего, в самом деле служила советской власти для этих целей. Но, изучая повседневный сталинизм, отмахиваться от нее никак нельзя. Она не только была составляющей сталинизма, причем очень важной составляющей, но и частью повседневного опыта каждого человека в 30-е гг.»[4-13].