Отвесив глубокий поклон, она вышла из зала, но с трудом сдерживаемые рыдания продолжали сотрясать все ее тело, как ледяной ветер сотрясает дерево.
Атмосфера в серале становилась все более тягостной. Мрачные слухи ползли из покоя в покой по всему огромному дворцу. И наконец озаботилась судьбой внука сама мать падишаха…
Глава XVI
Бог Всемогущий
«Deus ne elongeris a me: Deus meus in auxilium meum respice! Quoniam insurrexerunt in me varice cogitations et timores magni affligentes animam meam. Quomodo pertransibo illaesus? Quomodo perfringam eas?» – «Ego inquit, ante te ibo…»[131]
А утром в пятницу, в турецкое воскресенье, на третьей неделе месяца Шавваль, со всех минаретов турецкой столицы во весь голос закричали муэдзины:
– Аллаху акбар! Аллаху акбар! Ашхаду алла илаха илла ллах! Ашхаду анна Мухаммада-р-расулуллах! Хаййа ала ссалат! Хаййа ала ссалат![132]
Каждую пятницу, в турецкое воскресенье, молодая султанша Эль Хуррем выезжала на молитву в мечеть в золотой карете, запряженной шестеркой белых лошадей, в сопровождении конных янычаров. И как всегда, у стен ее дворца и вдоль дороги выстраивалась двумя длинными рядами стамбульская голь, поджидая милостивую госпожу, мать принца Селима, – отдельно мужчины и отдельно женщины. И простирали к ней руки, прося подаяния.
Кого там только не было! Кто только не топтался под стенами палат Роксоланы! Нищие турки, арабы, курды, татары и прочие мусульмане, а с ними греки, армяне, итальянцы, венгры, валахи и поляки, евреи и цыгане, – и никого из них слуги султанши не оставляли обделенным. Женщинам подавали невольницы, мужчинам – евнухи.
А порой среди этой толпы попадались невольник или невольница из ее родной страны, отпущенные по старости и болезни на волю. Слуги султанши, ловкие и расторопные, уже научились отличать их от других и подавали таким особо – на дорогу домой. И те благословляли ее родным словом, слезами и воздетыми к небу руками.
Так было и в эту пятницу, на третьей неделе месяца Шавваль, когда ранним утром в воротах сераля показалась золотая карета, запряженная шестеркой белых коней и сопровождаемая конной стражей.
Карета уже выехала за ворота сераля, и с обеих ее сторон вытянулись два ровных ряда янычаров на пляшущих буланых конях, а слуги принялись раздавать милостыню. А тем временем какая-то пожилая женщина в убогой чужеземной одежде вдруг выступила из толпы бедных женщин, неприметно осенила себя крестным знамением, нырнула между конями янычаров и с плачем прорвалась к самой карете, сжимая в руке только что полученный от султанской невольницы грошик.
– Настуся, деточка моя! – закричала она и упала в пыль, на которой остались следы золоченых колес кареты султанши.
А молодая султанша Эль Хуррем отчаянно закричала, приказывая остановить карету, опрометью выскочила на мостовую, бросилась к пожилой женщине и опустилась в драгоценном уборе своем на колени рядом с нею, плача и целуя ее морщинистые руки.
– Хорошо ли тебе здесь, деточка моя? – спросила старая мать.
– Очень хорошо, мама, – сказала Настуся и вздохнула так, будто тяжелое бремя упало с ее плеч. Усадила женщину в карету и велела слугам поворачивать обратно во дворец.
Молча плакали обе в золотой карете величайшего султана Османов, пока не вступили в прекрасные покои Эль Хуррем.
А по дворцу и столице молнией разнеслась весть, что бог весть откуда объявилась нищая и убогая теща Сулеймана и что из толпы голытьбы, что собирается по пятницам под стенами дворца, взяла ее в султанские палаты Роксолана. В богатых семьях баши и визирей, как крутой кипяток, закипело возмущение…
Однако улемы и проповедники представили это событие как образец добродетели в отношении султанши к матери. И еще выше возносились руки убогих, благословляя молодую мать принца Селима, к которому как раз в эти минуты ввела Настуся свою родную мать, чтобы показать ей внука.
Радости матери не было конца. Она целовала малыша, крестя его снова и снова, и все тешилась – какой он крепкий и красивый.
– А как же ты ладишь с другими его женами? – наконец спросила она дочь.
– Ни хорошо, ни плохо, – отвечала та. – Со всеми по-разному.
– Да уж, верно, плохого тут больше, чем хорошего. Какая еще с ними может быть жизнь? А у твоего мужа еще жива матушка?
– Жива. Он еще молодой, и она не старая – сорока не исполнилось. Добрая женщина. Лучшие свои драгоценности мне подарила.
– Это уж, наверно, ради сына…
– Какие же, Настуся, великие богатства в твоих комнатах! И это все твое? – спросила бедная женщина, осматривая покои дочери. От всего этого блеска и роскоши даже слезы высохли у нее на глазах.
– Разве я знаю, мама? – ответила Настуся. – Как будто мое. Я теперь могу иметь все, что захочу.
– Такой добрый твой муж?
– Очень добрый.