На следующей странице были изображены строители города — мужики в белых рубахах, воздвигающие его словно египетскую пирамиду. Некоторые в изнеможении падали. И было видно, как их ударами заставляли работать стражники. За время постройки города, говорят, в этих топях и болотах умерли сотни тысяч людей.
Репнин и сам поражался цинизму своего внутреннего голоса: так, мол, и должно было быть. Долог путь от идеи, завладевшей одним человеком, до огромного города. Впрочем, эти строители через какой-нибудь год-два все равно превратились бы в трупы — от болезней, пьянства, от старости или ран, полученных в сражениях за Россию. А постройка города и сама превратилась в выдающуюся победу, одержанную во славу России.
После самоубийства его товарища, с которым он в течение многих лет спорил о Боге, о добре и зле, о России и Европе, Ленинграде и Москве, а больше всего о Брусилове и Деникине, о царе и революции, да еще о женщинах и о мужской любви, разговоры с покойным превратились для этого русского эмигранта в Лондоне в некую форму тихого помешательства.
Вот уже пять лет они с Барловым что-то нашептывали друг другу, их голоса то и дело звучали у него в ушах, в голове и каждый день пробуждали воспоминания, и что всего страшнее — сначала так происходило в какие-то мгновения и возникало случайно, а с тех пор, как Репнин поселился в Лондоне, становилось все чаще, хотя он скрывал это от Нади, пока она была с ним. В первый год своей жизни в Лондоне Репнин даже обращался по этому поводу к ушнику.
Врач осмотрел его, измерил давление, запретил употребление алкоголя, а на прощанье, рассмеявшись, спросил: не пищит ли этот голос у него в ушах по ночам наподобие сверчка? И предложил вообразить, будто он слышит не один, а два голоса. И пусть один как бы принадлежит некоему Джону, а другой — Джиму, и когда он убедится, что голоса слышит извне, пусть заткнет уши маленькими восковыми пробками.
Как Одиссей.
Врач произнес по-английски:
Но восковые пробки только ухудшили дело. Не помогало и то, что, узнавая голоса, Репнин восклицал: «Ага, да это же Джим» — или в другой раз: «Это Джон».
И Репнин продолжал все чаще слышать их шепот, слышать слова Барлова, его смех, узнавать его мысли. А в последнее время Барлов даже плакал.
Теперь Репнин реже с ним спорил. Наоборот, он часто сам хотел его услышать и внимал ему с беспомощной, грустной усмешкой, которую, еще будучи в Лондоне, заметила Надя, хотя и не знала, что она значит и отчего возникает. В тот вечер, в полудреме перелистывая альбом, он впервые громко, сердито прикрикнул на Барлова: «Молчи!
От страницы к странице, воскрешая все в памяти, он прошел возле Таврического дворца, возле Мраморного дворца без остановки. Это были просто здания, мимо которых более тридцати лет назад он ежедневно ходил. Картинки, и только.
Однако надолго задержался на том месте, откуда фотограф снимал Марсово поле. В этом огромном парке все было размещено строго геометрически — и деревья, и дуги куртин, и аллеи, и кусты, треугольником окаймлявшие дорожки. И во всем чувствовалось воплощение огромной человеческой воли. Он был поражен безукоризненной чистотой дорожек, газона, расположением фонарей.
Красные ничего не испортили. Наоборот, сделали еще красивей.
Особенно тяжко было ему смотреть на фотографию огромных скульптур у Ростральных колонн в светлой, прозрачной белой ночи на Васильевском острове, где ребенком он часто играл. Он долго стоял в тени под аркой Генерального штаба. Кто-то, видимо специально для фотографа, бросил крошки голубям, и голуби попали на фотографию. Значит, сохранился и этот обычай после гибели на войне миллионов и миллионов русских солдат. Вероятно, оттого, что такое трогательное участие к голубям показалось ему здесь странным, Репнин начал быстро перелистывать страницы и задержался лишь на фотографии Адмиралтейства, не испытав никакого умиления перед красотой причудливого фасада Зимнего дворца, построенного архитектором Растрелли. Площадь перед дворцом была огромной. Сейчас стальными кружками на мостовой была обозначена прямая линия пешеходной дорожки. Это представляло собой нечто новое на площади, бывшей свидетельницей множества страшных событий.
Улица зодчего Росси казалась перенесенной из Лондона. Исаакиевский собор тоже. А Казанский — из резиденции папы в Риме. Монархический вкус.
Но невероятней всего выглядел на своем памятнике Кутузов — победитель Наполеона. Пузатый, в какой-то римской тоге, он протягивал вперед руку с маршальским жезлом.