— Да, конечно же… — Блок похлопал себя по карманам и нашел в одном из них американский химический карандаш. — Для меня лично всего бесспорнее — убитая Катька на большом рисунке, где еще крестик выпал наружу… да-да, вот здесь!.. и пес, потом посмотришь. Эти оба рисунка в целом доставляют мне большую артистическую радость, я прямо так и написал художнику. Но вот что касается изображения Катьки с папироской… Нет, моя Катька — здоровая, страстная, курносая русская девка с толстой мордой! Она свежая, простая, добрая — здорово ругается, проливает слезы над романами, отчаянно целуется… потому и рот у нее должен быть свежий, чувственный! Знаешь, Вильгельм, я решил, что папироски вообще не нужно — может быть, она не курит?
— Может, и не курит, — согласился Вильгельм, любуясь собеседником.
— И Христос у художника поначалу был не такой, как я вижу. Маленький, согнулся, как пес сзади, аккуратно несет флаг и уходит куда-то… Блок забрал из рук приятеля книгу. — Знаешь ли, у меня через всю жизнь — что, когда флаг бьется под ветром, за дождем или за снегом, и главное — за ночной темнотой, то под ним мыслится кто-то огромный, как-то к нему относящийся! Если бы из левого верхнего угла «убийства Катьки» еще сильнее дохнуло густым снегом и сквозь него — Христом, это была бы исчерпывающая обложка.
Блок лизнул карандаш:
— Между прочим, хорошо получился у Петьки кухонный ножик в руке… — он задумался на мгновение и приписал: «…на память о страшном годе».
Все тот же половой опять вынырнул из густых клубов воздуха и сноровисто разметал на столе перед посетителями чайник с крышкой, две чашки, нарезанную крупными ломтями рыбу, хлеб и немного вареной картошки.
— Следующий сборник, куда войдут и «Двенадцать», и «Скифы», хочу назвать «Черный день»…
— Это после «Седого утра»?
— Да… как тебе?
Вильгельм задумался. Идея Блока показалась ему несколько банальной, однако преданный друг и проверенный почитатель поэта предпочел удержать эту мысль при себе. Он разлил по фаянсовым чашкам немного вонючего, плохо очищенного самогона:
— Ну, с освобождением, Саша! Спасибо за книгу.
Они сделали по основательному глотку, с трудом перевели дух и торопливо начали закусывать.
— Понимаешь, Вильгельм, «Двенадцать», какие бы они ни были, — это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил порывом и романтикой всеобщего полета в неизвестность… — продолжил Блок, вернув себе способность разговаривать. — Это продолжалось до весны восемнадцатого. А когда началась Красная армия и тому подобное социалистическое строительство, я больше не мог. И с тех пор не пишу…
Собеседник сокрушенно вздохнул — против этого было нечего возразить. Поэма «Двенадцать» широко распространилась по всей стране, она постоянно перепечатывалась в Петрограде, в Москве и в провинции, Почти сразу же появились ее многочисленные переводы на разные языки мира, от немецкого и французского до эсперанто. Поэму издали почти во всех европейских столицах, а также в революционной Мексике, в охваченном войной Китае, даже в Японии. И почти невозможно было описать ожесточенные споры, которые кипели вокруг поэмы…
Одни видели в ней жестокую сатиру на большевиков, другие — славу и гимн произошедшему в стране перевороту. Контрреволюционеры и саботажники искали в поэме издевку, скрытую иронию над ненавистной им революцией. Изуверы и мистики, надрываясь, орали о кощунстве, которое усмотрели в последней строфе…
Владимир Пяст, который считался поэтом-символистом и был обязан Блоку очень многим, всем и всюду рассказывал, что перестал подавать ему руку, и что «Двенадцать» написаны потому, что в Блоке зашевелился «демон извращенности» и адское наваждение «заволокло его очи». Близкий родственник Блока поэт Сергей Соловьев, ставший к этому времени православным священником, обозвал его святотатцем, воспевающим «современный сатанизм». Еще один бывший друг, Георгий Чулков, заклеймил Блока как «безответственного лирика», который не имеет ни малейшего представления о том, что такое революция. Он публично предположил, что музу Александра Блока «опоили зельем», и она, «пьяная, запела, надрываясь, гнусную и бесстыдную частушку».
Даже старый друг и соперник — поэт Андрей Белый предостерегал Блока:
«По-моему, Ты слишком неосторожно берешь иные ноты. Помни — Тебе не “простят” “никогда”… Будь мудр: соединяй с отвагой и осторожность».