Я быстро оглядел ее. Это была самая обыкновенная Эльза — в этом имени целый тип — каких я видел не мало за свое пребывание на аккуратной ее родине. Блондинка, должно быть, большого роста, судя по длинным прямым ногам, с чересчур высокими плечами и маленькой грудью, она была здесь так же обыкновенна, как всякая голубоглазая Маруся в русском городке и скуластая Машка в русской деревне. Необыкновенными были: плед, руки, по-видимому, не знавшие никакого спорта, по-мужски выразительная улыбка, полное отсутствие колец, серег и браслетов — всего того, что так роднит темные души белых и черных женщин, — и глаза. Серые, до уродства большие, разрезанные кошачьими зрачками они смущали странным соединением какого-то затаенного страха и почти наглой смелости, и еще иным неопределенным мистическим выражением, какое, по моему представлению, было в глазах Евы, когда она съела свою половину погубившего нас яблока. Мне сначала показалось, что таких глаз я никогда еще не видел, и сейчас же я вспомнил, что такие глаза у всех католических святых и у многих проституток. Это послужило мне поводом сказать ей, что у нее глаза почти так же отвратительны, как глаза Джиоконды[6]. Мой горбатый сосед, даже редиску посыпающий перцем, вполне согласен со мной, что и комплимент необходимо подавать с приправой, заключая приятную мысль в неприятную форму.
Она весело рассмеялась. Мой взгляд перебежал на хорошо переплетенную книгу, лежавшую в траве. Это был немецкий перевод «Моих университетов».
Я очень люблю Горького, — сказала она. — как вы?.. Впрочем, ведь вы, наверное, эмигрант… — В слове эмигрант просквозили и холодок, и осторожность. С открытым желанием вызвать противоречие она прибавила: — Это сейчас самый большой писатель в Европе.
Я промолчал. — Вы эмигрант? — переспросила она.
— До некоторой степени, — ответил я. — До сегодняшнего дня я был эмигрантом. — Вкратце пояснив последнее замечание, я добавил, что, несмотря на всю мою нежность к прежней жизни и последним книгам Горького, я никак не могу его считать первым писателем в Европе, уже хотя бы потому, что литература мне ничем не напоминает какое-нибудь министерство со строгим распределением портфелей и чинов, и что табель о рангах к ней не имеет ни малейшего отношения. — Не говоря уже о том… — Она перебила меня.
— А что это вы читаете?
Я показал ей «Кукху».
— Какие смешные буквы… Отчего вы не перейдете на латинский алфавит?
— Оттого же, отчего вы не переходите на наш.
— Что это за писатель? — Я отвечал.
— Никогда не слышала…
Удивительно. Он сейчас, к моему глубокому прискорбию, вернее, к моему в нем разочарованию становится почти модным, и. вопреки явной невозможности, переводится чуть ли не на все языки.
— Расскажите мне о нем.
И я стал рассказывать все, что знал, сначала о книгах, потом о жизни этого странного и страшноватого человека, этого гнома русского языка, личного друга всего невидимого, доброго знакомого выдуманных нами существ. О том, что, выехав из России, он сманил за собою всю нашу нечисть, и что теперь русский леший хохочет в Булонском лесу, а летом в Сене русский водяной щиплет хорошеньких мидннеток[1].
Она слушала меня с плохо скрытым интересом и нескрываемым недоверием. Перейдя к «Кукхе», я рассказал немного об обезьяньем языке Ремизова и побольше об обезьяньей философии В. В. Розанова[8] — одного из бесчисленных, никому не понятных и, кажется, никому не нужных русских гениев.
Похожее на диск у дверей парикмахерской, очевидно, медное солнце с легким звоном ударилось о верхушку горы.
— Слышите? У нас на вилле уже бьет обеденный гонг? — Она заторопилась. — До свидания.
Я молча приложился к руке; шлепнул по спине заскучавшего мальчишку. Вытянувшись, как струна, накинув халат, она угловатой модной походкой направилась к поселку. Мальчик, что-то крикнув мне на прощание, побежал вперед. Я лежал на животе и смотрел вслед не, думая о том, что литературные разговоры сближают только мужчин. Она шла уже по узкой меже, и колосья, как выдрессированные, расступались перед нею. — В крайней вилле, как я и думал.
Саади раздался всплеск. Похожий сразу и на обезьяну и на верблюда, мой сосед выбирался на берег, ядовито посмеиваясь.
— Опять вы с девочкой! Эх, сэр, погубят вас женщины, как говорил Шекспир.
Я, засмеявшись, перевернулся на спину.
— Нет на нас погибели. Александр Александрович. Присаживайтесь лучше. Поболтаем. Я, знаете, сегодня от брата послание получил. Еду в Россию…
Он пронзительно взглянул на меня.
— Да?.. Поздравляю. — И отвернулся.
* * *