Таким образом, Карамзин рассматривал русскую культуру как результат действия исторических сил, тогда как более поверхностный подход Шишкова представлял ее словно возникшей каким-то образом в готовом виде из туманов прошлого. Оба высоко ценили Киевскую Русь, которую Карамзин считал «в сравнении с другими и самым образованным государством» [Карамзин 1991: 18]. Однако он частично приписывал достижения московской культуры ее взаимодействию с Европой, чего не признавал Шишков. По мнению Карамзина, Смутное время показало, что самодержавие жизненно важно для России, и он видел в избрании на царство Михаила Романова славную веху в ее истории. Россия стала осознавать «явное превосходство» Европы в военном деле, дипломатии, образовании, «в самом светском обхождении» и в том, что Европа «далеко опередила нас в гражданском просвещении». Россия начала изменяться «постепенно, тихо, едва заметно, как естественное возрастание, без порывов и насилия. Мы заимствовали, но как бы нехотя, применяя все к нашему и новое соединяя со старым» [Карамзин 1991: 31].
Оба – и Шишков и Карамзин – проецировали на московское прошлое то, что они хотели видеть в России будущего: Шишков – традицию культурной автономии, Карамзин – сплав русской и европейской культур, сохраняющий живыми те исходные элементы, которые наиболее значимы для национального наследия. Следуя этой логике, Карамзин занял позицию, неприемлемую для Шишкова и Глинки из-за резкой критики в адрес Петра Великого (работа Щербатова «О повреждении нравов в России», нарушившая этот запрет двумя десятилетиями ранее, не публиковалась вплоть до 1858 года) [Walicki 1975: 21–22]; на протяжении XIX века все больше консерваторов-националистов следовали его примеру. Внутренняя сила нации, рассуждал Карамзин, исходит из патриотизма, который есть «не что иное, как уважение к своему народному достоинству» [Карамзин 1991: 32]. Каким образом может способствовать «просвещению» унижение русских, которых заставляют изменить свою одежду и сбрить бороды? Притом что вестернизация России способствовала развитию науки и техники, а иногда даже служила исправлению «дурных» нравов (с чем Шишков категорически не согласился бы), она вызвала в стране культурный раскол, отделивший знать от всех остальных (этот взгляд Шишков разделял), и нанесла серьезный ущерб национальной гордости.
Подобно Ростопчину (но не Шишкову или Глинке), Карамзин делал акцент на этом функциональном аспекте патриотизма: для него имела значение не духовная сущность «русскости», а скорее целостность национальной идентичности, в чем бы она ни выражалась. В XVII веке Россия развивалась более гармонично, чем в XVIII, поскольку «деды наши, <…> присваивая себе многие выгоды иноземных обычаев, все еще оставались в тех мыслях, что правоверный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а
«Сравнивая все известные нам времена России, едва ли не всякий из нас скажет, что время Екатерины было счастливейшее для гражданина российского», – писал Карамзин [Карамзин 1991: 44]. Он восхвалял ее экспансионизм и мудрое управление государством, но вместе с Шишковым сетовал на упадок нравов, поразивший все общество в период ее царствования, на растущую продажность, страсть к европейской роскоши и влияние иностранцев. Он также считал, что проводившиеся реформы государственного устройства зачастую не подходили для российской реальности. Империя делала большие успехи в образовании, дипломатии, военном деле, однако «не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни» [Карамзин 1991:44]. Тем не менее царствование Екатерины было счастливым в сравнении с правлением ее сына. В отличие от своего друга Ростопчина, Карамзин считал Павла тираном, сравнимым с Иваном Грозным, и вспоминал о всеобщей радости при известии о его смерти. Он открыто осуждал заговор против Павла, хотя для этого требовалась немалая смелость, так как тема оставалась весьма щекотливой [Карамзин 1991: 46].