Как известно, Макс Вебер считал монополизацию средств насилия главным признаком суверенитета. Во многих отношениях речь идет об институционализации права суверена на употребление «священного насилия» ради сохранения стабильности в государстве, но эта теория появилась уже после смерти Вебера. Монополия на насилие может выражаться в единоличном контроле правителя над вооруженными силами и запрете частных формирований либо контроле над насилием, применяемым частными лицами, посредством системы уголовного права, когда вводится запрет на дуэли, драки, убийства. Чтобы суверенное насилие было легитимным, оно должно восприниматься как справедливое, а осуществляющая его система – как учитывающая потребности народа; в одних государствах эта легитимность обеспечивается конституционными и правовыми средствами, в других – милосердием и милостью монарха.
В Московском государстве уголовное право закрепляло монополию государства на насилие. Лишь царские суды имели право преследовать кого-либо за тяжкие преступления, применять пытки, назначать телесные наказания и смертную казнь. Если помещик, чей крестьянин совершил тяжкое преступление, самовольно принимался пытать и карать его, он подвергался наказанию: такого крестьянина следовало доставить в государственный суд. Точно так же можно было совершить убийство в целях самообороны, но если землевладелец схватил преступника на своей территории, он должен был отдать его в руки судей. Кровная месть по делам чести запрещалась – необходимо было обращаться в суд. Существовала система штрафов за бесчестье, обеспечивавшая защиту каждому, от холопа до боярина; исключение представляли лишь те, кто порвал связь со своей общиной. «А татем, и разбоиникамъ, и зажигалщикам, и ведомым лихим людем безчестия нет», – указывалось в Судебнике 1589 года.
Исход соперничества между боярскими родами решался не путем дуэлей (последние начали устраиваться, под европейским влиянием, лишь с конца XVII века и оставались запрещены еще добрых сто лет после этого), а посредством местничества – сложной системы, в которой учитывались знатность рода того или иного лица и его старшинство внутри рода. Если, к примеру, кто-либо считал себя оскорбленным, когда его ставили под начало представителя другого рода, суд со всей тщательностью выяснял сравнительный статус обоих, опираясь на официальные генеалогические записи и сведения о военной службе. Но, как представляется, в XVI и XVII веках ни один подобный иск не был удовлетворен, так что эта практика служила скорее для спасения репутации и, возможно, для защиты родовой и индивидуальной чести путем установления прецедента, не ограничивая права царя совершать какие угодно назначения. В редких случаях, когда высокопоставленное лицо не желало признавать отказ в своем иске, царь обрушивал на него свой «праведный гнев»; Алексей Михайлович устраивал таким упрямцам суровую выволочку. В крайних случаях тех, кто шел против царской воли, подвергали публичному унижению, которое, согласно Виктору Тернеру, играло роль «социальной драмы», создавая пороговое пространство: внутри него обе стороны конфликта более или менее сохраняли свое достоинство, и в рядах расколотой элиты восстанавливалось равновесие.
Царские суды рассматривали наиболее серьезные дела, в том числе земельные споры, челобитные о вознаграждении за службу, тяжкие (неоднократное воровство и разбой, убийства) и политические преступления, причем в последнюю категорию включались и религиозные (ересь, колдовство). Церковь участвовала в расследовании дел, где была замешана ересь, но наказание выносилось государством. Последнее без всякого стеснения использовало судебную систему для защиты своих интересов: так, например, первые Романовы безжалостно боролись с малейшими признаками политического недовольства, разбирая случаи предполагаемой измены в ускоренном порядке. Эти разбирательства, проходившие по разряду «Слово и дело» (обвинения в измене), продолжались в течение первых четырех десятилетий после воцарения новой династии, но последствия были незначительными. Воеводы часто решали, что крестьяне были виновны всего лишь в необдуманных словах, сказанных по адресу царя в пьяном угаре. К середине века такие преследования стали более редкими, хотя ловкий тяжебщик мог выкрикнуть «Слово и дело», чтобы отсрочить разбирательство против самого себя.