Седьмое стихотворение, «Когда на этом месте древний Рим…», – как бы детская пародия на идущий от времен Московского княжества миф о Третьем Риме. Пригов подменяет города, изображая первый Рим, возникающий на территории современной Москвы. Не пересказывая известную «Повесть о белом клобуке», мистическом символе, прошедшем путь из Рима в Константинополь и чудесным образом появившемся на Святой Руси, или письмо Филофея царю Василию III (1511), заканчивающееся часто цитируемыми строками: «Москва – Третий Рим, а четвертому не бывать!», Пригов воображает древний Рим, всегда бывший «на этом месте» [Duncan 2000][26]
. Москвичи у него ходят «в тогах / Увенчанные лавровым венком» (И, 34). Стихотворение завершается другой метонимией, связанной с одеждой: современные «юбчонки… да джинсы… тоже ведь – на зависть всему свету» (И, 34). Хотя они сейчас и одеты иначе, «под одеждой… все бьется сердце гордых москвичей», как если бы «ходили в тогах».Во второй трети цикла взаимоотношения между противоположными идеями многонациональной империи и русской нации усложняются, а завершающая треть утверждает творческую деятельность поэта в составлении понятия «Москвы». В восьмом стихотворении, «Когда здесь поднялось движенье…», воображаемое движение «за самостийную Москву» пресекается в зародыше государством, которое, по замыслу поэта, зовет на помощь монголов, поляков, немцев и французов, и они помогают «на корню все дело задушить». Важно отметить, что здесь мы находим намек на тему скрытого, потаенного города. Стихотворение венчают строки, отсылающие к предыдущему тексту, но совсем иные в том плане, что подразумевают личную гордость поэта за столицу: «В походке девичьей ли, в слове / Мелькнет безумный огонек / Московской гордости национальной» (И, 34). Скрытые знаки гордости и преданности тонко переданы через слово и жест. Нелишне при этом отметить странноватый и несколько сбивающий с толку выбор латинизма «национальный», отсылающему не к привычному русскому слову «народ», но к иностранно звучащему «нация», не к народному сообществу, но к институтам, связанным с государством, таким, например, как «национальный театр» или «национальная сборная».
В средней части цикла звучит насмешка над образами имперской Москвы и ее территориальными притязаниями. Например, в десятом стихотворении, «Когда бывает москвичи гуляют…», снова неоднократно повторяется мотив Третьего Рима, возвышающий Москву над всеми другими городами. Тут москвичи прогуливаются по «Небесной Москве» «…с видами на Рим, Константинополь / На Польшу, на Пекин, на мирозданье» (И, 35). Одиннадцатое стихотворение, «А вот Москва эпохи моей жизни», фокусируется на небесной божественности Москвы и приземленной суетности всего остального «бесправного мира». В этой Москве огромное количество туристических достопримечательностей и символов политической и культурной мощи: «Ленинский проспект и Мавзолей / Кремль, Внуково, Большой театр и Малый / И на посту стоит Милицанер» (И, 36). Эта имперская Москва со своим Милицанером живет только для того, чтобы расширяться: «Москва растет и дышит / До Польши, до Варшавы дорастает / До Праги, до Парижа, до Нью-Йорка / И всюду, коли глянуть беспристрастно – / Везде Москва, везде ее народы» (И, 36). Последней строчкой Пригов в корне подрывает какую-либо имперскую гордость, произнося притворным голосом самодовольного «имперца»: «Где ж нет Москвы – там просто пустота» (И, 36). Здесь, как и в образе самоизолированной Москвы у Ерофеева и Войновича, нет никакой сколь-нибудь значимой периферии, которая могла бы послужить противовесом центростремительной силе столицы.